На другой день школа и часовня осветились - заревом пожарища. Крестьяне так медлительно-основательно собирались тушить, что здание сгорело дотла, словно его и не бывало. Все поиски виновного не привели ни к чему: расспросы натыкались на глухую стену, настоящий заговор молчания. Земский начальник понял "намек" и сократился. Тут не шутили, и благоразумнее было "не связываться". О Фирсине он отзывался как о "сущем черте" и пророчил ему в будущем острог или виселицу; деревню Шачи он стал тщательно объезжать, но зато обратил на Фирсина внимание местной жандармерии.

Он не ошибся, думая, что Фирсин "плохо кончит". Такие люди не умирают своей смертью. И Ерофей Федотыч после ареста в 1899 году, в связи с открытием в Тамбове нелегальной типографии, был выкинут из пределов губернии и перекочевал на Кавказ, где в 1905 году и сложил свою буйную голову в восстании, павши "смертью храбрых" с оружием в руках...

{297} Но не только через молокан заводили мы связи в деревне. Послужили нам и деревенские родственные связи учеников воскресной школы. Так, я ездил гостить к дяде сапожника Зыкова. Это был тоже выдающийся по уму мужик. Словно нарочно, он был долгое время злейшим врагом молокан и сектантов вообще. Тот же миссионер Боголюбов считал его своею "правою рукой". Яро защищая православие от "отщепенцев", он развил такую энергию, что епархиальное начальство решило отличить его и преподнести ему, за заслуги, в подарок "почетную Библию". Он ею крайне гордился и усилил свое рвение. В вопросах религии он был так "подкован" на ортодоксальный лад, что сбить его с этих позиций вряд ли удалось бы.

Но я подошел к нему совершенно с другой, незащищенной стороны: с вопроса социального, и прежде всего земельного. Сообща работаем мы, бывало, тяжелую мужицкую работу в страдные июльские жары; а потом, усталые, похлебав из общей миски хлеба, крошенного в молоке, пустых щей или лапши, садимся на завалинке и начинаем долгие разговоры о крестьянском труде и доле, о податях, о взыскании недоимок, о барышах скупщиков, о малоземельи, о росте арендных цен, о "прижимке" начальства. Чем дальше продвигались наши разговоры, чем выше поднимались мы в рассуждениях о том, "кому живется весело, вольготно на Руси", тем более разгоралось сердце моего хозяина. Несколько удачно подобранных книжек, вроде "Истории одного крестьянина" Эркмана-Шатриана, - и дело было сделано.

Недавний "столп церкви и порядка" словно переродился. Он весь горел гневом, разражался проклятиями по адресу власть имущих, {298} тем более резкими, чем они были выше; ругал себя безмозглым дураком за то, что из кожи лез для каких-то долгогривых, дурачащих проповедью народ, будто цари от Бога; хотел завтра же идти к сектантам, которых преследовал, и уговаривать их мириться с православными, бросив к черту все "дурацкие" богословские споры и соединившись "для настоящего дела", равно далекого и от молоканства и от православия...

Он вскоре сделался одним из усерднейших распространителей в деревне наших идей, при чем обнаружил большие способности не пропагандиста, не учителя, а именно агитатора. Его конек был - умело задеть за живое, раздразнить самолюбие и сословный дух мужика, подстрекнуть его на протест, па вызов, на непримиримую вражду к "верхним" слоям. Вопреки моим опасениям сразу касаться "самого" царя-батюшки, он первый перешел к ниспровержению этого былого кумира - и так просто, как к чему-то само собой разумеющемуся.

- Вот я его заставил бы так поработать своим горбом - сумрачно сказал он как-то, кончая со мной уборку и нагрузку сена, обливаясь седьмым потом под лучами палящего солнца - тогда бы он у меня узнал, как подмахивать свои законы, от которых у мужика шея трещит. Засел дворянчик-белоручка на престол, надел корону, помазал его поп по лбу на крест раз и два - и стало все свято. Ах, и много у нас еще в головах дури, ой, как много. И когда-то все за ум возьмемся?

Вообще пресловутый гипноз царского имени оказывался весьма поверхностным, и стряхнуть его бывало крайне легко. Для меня это было сюрпризом; я привык думать, что к нему надо подходить с самой крайней осторожностью, исподволь, {299} предварительно подготовляя долго почву "тихою сапой". И вообще сколько ходячих мнений о деревне, приобретших уже прочность предрассудков, оказывалось мыльными пузырями.

Между тем, кое-кто из кончивших семинаристов, из питомцев учительского института, из старших учеников воскресной школы, державших экзамен на сельского учителя, распределились по разным селам. Число связей росло. Пришлось серьезно взяться за постановку особой библиотеки для деревни. Нелегальных книжек в ней почти не было. Да и что можно было предложить мужику из тогдашней нелегальной литературы? Две-три старых брошюрки, лучшая из которых - "Хитрая механика" - была переполнена архаизмами, вроде обличения давно канувшего в вечность соляного налога. Кое-что все же наскребли. Затем, взялись вплотную за исследование легальной литературы. Конечно, в первой очереди шли романы Эркман-Шатриана из истории французских революций: "История одного крестьянина", "История школьного учителя", "История одного консерватора" и т. п. Затем шли: Джиованиоли - "Спартак", Францоза "Борьба за право", Золя "Углекопы", Феликса Гра "Марсельцы", Швейцера "Эмма", Беллами "Через сто лет", Вазова "Под игом", Рубакина "Под гнетом времени", Войнич "Овод" и другие различные повести и рассказы Засодимского, Наумова, Златовратского, Станюковича, Лескова - "Мелочи архиерейской жизни", Пругавина "Алчущие и жаждущие правды", Костомарова "Бунт Стеньки Разина", романы из времен ирландских аграрных движений, всевозможные статейки и очерки, выбранные из разных старых журналов, о крестьянских войнах в Германии, о жакерии во {300} Франции и т. д. и т. д.

Опять засадили мы молодежь за перечитывание всевозможных старых журналов со специальной точки зрения - извлечения из них всего, подходящего для крестьянского чтения. Гимназисты, семинаристы, молодые студенты и т. д. читали, рецензировали, собирались для заслушания рецензий, собирали книжки. Мой молоканин букинист предоставил свою лавочку для пополнения библиотеки, откладывая все подходящее. Для увеличения "ударной силы" некоторых рассказов и статеек переплетали их вместе, объединяя единством темы. Библиотека быстро росла. Ее мы разделили на несколько "летучих библиотек" и каждую отправляли с одним из мужиков, фельдшеров или учителей обслуживать целый район; затем происходил, при посредстве губерний, обмен библиотек между районами. Книжки циркулировали по целому ряду сел и деревень; были случаи, когда они заходили и в соседние губернии: Саратовскую и Воронежскую. Удачный и богатый подбор делал свое дело. Книжки возвращались разбухшими от перелистывания корявыми мужицкими пальцами, но с необыкновенной аккуратностью и бережностью; пропаж я не запомню; бывало, что теряли след какой-нибудь книги, колесившей из уезда в уезд, - но пройдет несколько времени, и она вдруг вынырнет с такого конца, с какого ее и не ожидаешь. - "Это святые книжки" - приходилось иногда слышать. Аудитория была вообще крайне благодарная и восприимчивая. Помню, как-то раз тот лее Ерофей Федотыч спрашивает меня:

- А что, Виктор Михалыч, Пушкин, видно, был совсем наш?

- То есть как это наш?

{301}

- Да так, и социалист, и революционер за наше мужицкое дело, не правда ли?

- Откуда вы это взяли?

- Откуда! А История-то Пугачевского бунта?

- Ну?

- Так ведь ясно, для чего написано: рассказать нам, мужикам, как надо подниматься и дело свое делать. Прямо-то нельзя, ну вот, он обиняком, рассказом про старину, и научает.

- А разве вы не заметили в конце слова: не дай Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный?

- Как не заметить: только ведь это для прикрытия написано, чтобы не запретили. Кто же этого не понимает? Не вы ли нам рассказывали, как, бывало, чтобы обмануть иезуитскую цензуру свободомыслящие люди старого времени исхищрялись изложить Галилееву систему подробно, убедительно, со всеми очевидными доказательствами, а в конце и припишет: "Так думают в ослеплении своем дерзкие еретики; но не так учит истинная хранительница правды, католическая церковь..." Ну вот и Пушкин написал по их подобию...