Ну, подумал я - если Катковский "Вестник" вдохновляет на проведение социализма в сектантский рационализм, а Пушкин - на аграрную революцию, то что же будет, когда удастся создать революционную литературу, специально приспособленную для деревни? Как тогда раскачаем мы мужицкую стихию?

Быстроте охвата деревни сильно способствовало то обстоятельство, что мы захватили самую "головку" молоканства. В лице этой секты перед нами была уже готовая организация, с широко {302} разветвленными связями по местам, с выработанными жизнью приемами конспирации, с традиционным духом оппозиции к властям. Мы не обольщались, конечно, насчет возможности поворотить на службу революции всю эту организацию, как целое. Для этого она была слишком пестра, ее рационализм слишком мелкотравчат, общее направление слишком однобоко религиозно. Большинство "начетчиков" обладали своеобразным профессиональным консерватизмом, пусть вполне демократической, пусть формально не обособленной от мирян, но все же зачаточной церковной иерархии.

Наиболее передовые и свободомыслящие из их среды должны были политиканить с остальными, скрывая всю глубину и пол ноту своих новых устремлений. Однако, рекомендации двух трех крупных имен среди молоканства было достаточно, чтобы рассчитывать на прекрасный прием, полное доверие и внимание не только Е любой деревне Тамбовской губернии, где имелись молокане, но и во многих других местах России - на Урале, на Кавказе и т. д. Впрочем, молоканство было связано и с другими сектами. Я сам, например, пользуясь этими связями, ездил по нескольким баптистским районам для ознакомления и с этим видом "духовного христианства", но нашел среду менее восприимчивую: в тогдашнем Тамбовском баптизме было больше, чем в молоканстве, и чисто-религиозной экзальтации, и фанатизма по отношению к "своим" излюбленным догматам. В это время, отчасти под влиянием толстовства, среди разных сект вообще зародилась смутная идея о сближении, о попытке выработать что-то "общее". Это облегчало и мое положение. Когда меня спрашивали, я то кто же? и зачем к ним иду? то я, {303} не желая ни скрывать, что по паспорту я православный, ни выдавать себя за сектанта, отвечал ссылкой на простые и мудрые евангельские слова: "все испытуйте, хорошего держитесь". Эта репутация - все и вся "испытующего" - сразу создавало надлежащий тон отношений с новыми знакомыми и оправдывала любое еретическое с точки зрения данной секты мнение, оставляя мне полную свободу. В той духовной атмосфере, в которой жило тогдашнее сектанство, таких гостей, либо ищущих своей "полочки", либо ищущих сочувствия для обретенной новой системы воззрений, появлялось не мало.

Мне уже тогда приходилось задумываться над трагедией русского сектанства. Ведь, это в сущности было нашей отечественной реформацией, опоздавшей родиться. После освобождения крестьян, в особенности с семидесятых годов, сектантское движение переживало сильный подъем; но оно беспомощно билось в узах самобытного мужицкого примитивизма. Не было к его услугам интеллигенции, которая всю силу своей новаторской мысли отдала бы этому движению, возглавив его собою "Властителями дум" интеллигенции были учителя и учения, уходившие далеко от старой религиозности Один Лев Толстой создавал что-то свое, но его Бог был так абстрактен, его вера до такой степени опорожнена от всякой конкретной теологической и космогонической мифологии, что абсолютно не давала никакой пищи религиозной фантазии Без захватывающих и поражающих воображение образов, это чисто головное построение еще могло быть прибежищем для развившей вкус к метафизике интеллигенции, но для более конкретного ума простолюдина {304} специфически-религиозная сторона толстовства была слишком безвинна и пуста, и оно воспринималась либо как чисто-моральное учение, либо было этапом к полному неверию. И только когда волна сектантского движения уже спала и на первый план в деревне выдвинулись чисто-светские мотивы социального порядка, в особенности аграрные - верующая часть интеллигенции спохватилась. Тогда-то на почве интеллектуальной и общеполитической реакции, возникли запоздалые поиски всех этих "христиан третьего завета" и тому подобных реставраторов религиозного мышления, Булгаковых, Эрнов, Свенцицких, Мережковских и т. п. Но не этой тепличной, оранжерейной религиозности усталых и пресыщенных эстетов и любомудров была по плечу задача слияния с дико растущей, элементарной, ядреной стихией потугов мужицкого религиозного мышления. Пропасть была слишком велика. Гораздо роднее сектантам были религиозные сектаторы Запада старинных времен. Так, изданная Академией Наук, редкая книжка чешского реформатора Хельчицкого: "Сеть Веры", с ее яростными Филиппинами против государей и пошедшей к ним на службу церкви, была вся раскуплена сектантами; я встречал ее у всех крупных молокан. Социальные мотивы таборитского движения, отразившиеся в ней, были близки серцам крестьян не менее, чем ее религиозная непосредственность.

Религиозная реформация "блазированной" русской интеллигенции должна была зачахнуть от анемии в четырех стенах литературных салонов, как штаб без армии; а религиозная реформация мужика - армия без штаба - была обречена на истощение от того, что все самое энергичное в этой среде {305} неминуемо должно было перехватываться чуждающимся религии революционным движением.

Но в то время ни о каких интеллигентских реставраторах и реформаторах религии, кроме Толстого, не было слышно. Столкновение с сектантами научило нас только тому, что при работе в деревне нельзя обойти, нельзя игнорировать великой моральной проблемы. За религию крестьянская мысль схватилась потому, что не знала иной опоры для нравственного сознания. "Бога в тебе нет" - это прежде всего значило: нет в тебе справедливого, человечного, душевного отношения к ближнему. Разрушая религию, мы разрушали наиболее привычную и понятную подпорку или, точнее, фундамент личной праведности.

Надо было дать взамен какой-то другой фундамент; иначе революционное движение в деревне грозило принять мелкий сословно-эгоистический характер, морально обескрылиться. Все передовые сектанты пытались разрешить вопрос: "како жить свято?" для личной, семейной, общественной, политической и социальной жизни разом, связав этот вопрос о жизни в м и р е и мировоздействии с вопросом о миропонимании. - Смысл жизни и смысл самого мирового бытия - эти два вопроса были для них великим двуединым вопросом. Наш социализм для того, чтобы втянуть в себя все лучшие элементы деревни, должен был предстать, не как сухое учение о более рациональной организации народного и государственного хозяйства, а как вместе с тем возвышенная моральная философия. Хотели мы того или не хотели, но крестьяне в нас видели не просто социальных лекторов, а апостолов. Им нужны были новые святые для их новой светской религии; и они {306} порядком смущали нас, производя нас в таких святых.

Как сейчас помню одно раннее утро. Звонок.

Ко мне в комнату входят оба главных моих приятеля - Ерофей Фирсин и Тимофей Гаврилов. Они присаживаются около моей постели - меня тогда трепала злейшая малярия. В их глазах беспокойство и бесконечно любовная ласка, граничащая с преклонением, с обожанием, - так что становится неловко.

- Вот что, Виктор Михалыч, беда стряслась.

- Какая беда?

- Да вот, наш Ерофей Федотыч погорячился немного. Разревновался к делу, как бы его скорее в ход пустить, да и промахнулся. Утечка вышла.

- Чего там разревновался - перебил скорбно Фирсин - просто сказать: наглупил. Был у нас тут парень, мелкий торговец, Михаил Орлов: ходовой такой, бойкий, разбитной. Разъезжает с товаром по деревням; язык у него хорошо привешен; вот я и подумал: не плохо бы его приспособить к делу. Я и дал ему книжечек, да из самых опасных: Дикштейна "Кто чем живет", "Механику", "Царь-голод", еще кой что. Думал он целину, новь подымет, наши мысли пустит в оборот по таким местам, куда мы сами и не заглядывали. А он в Саюкине подвыпил, книжки позабыл на постоялом дворе; их хозяин сдал уряднику, урядник марш в город - в Жандармское. Михаилу-то Орлова уже забрали; в Шачи тоже наведывались, только меня не застали дома. Ясное дело, что Михайло сдрейфил и на меня уж съязычил. Это бы все пустяки, да вот мы боимся как бы следов к вам не нашли...