- Пустое, Тимофей Федорыч.
{286} - Я так скажу: если бы нужно было, Бог дал бы людям книгу, прямо с небеси. А этого не было Ну, и нечего там считать при писании, будто там все правда истинная, во веки неколебимая. Это дело рук человеческих таких же как, и у нас, грешных. Веру надо брать не из книг. Один источник веры: совесть человеческая. И Бог есть совесть. В Бога с бородой верить - все равно, как в черта с хвостом, либо в лешего... Нет Бога кроме как в совести. Есть в со вести у всех зернышко любви и справедливости к другим: это Бог. Есть у всех и зернышко злобы и радости от собственной силы, когда давишь другую тварь: это диавол.
Добро и зло вечно борятся: в этом вся религия. Перемерли бы все живые твари - не стало бы ни добра ни зла, ни Бога, ни диавола Вот какие мне иногда мысли приходят. А иногда думаю: нет, ото ересь. Далеко хватил; может, над добром и злом, живыми только в совести человеческой, есть еще что-то, высшее всего: Промысел верховный. Без Промысла ничего неизвестно: добро ли зло ли победит. Все от случая. Как повезет, как приключится. А если есть Промысел - тогда, значит, сомневаться нечего: верх останется за добром Ну, а вы как, Виктор Михалыч, полагаете? Хоть в виде Промысла то есть Бог или нет? Без всяких Троиц, двух естеств в одном, рождений от дев и друг, несообразностей, но все-таки - Промысел?
Скажите мне, как есть, по истинной правде. Откройтесь мне. Знаю, что не со всяким молено об этом говорить: не все доросли. Ну а во мне давно все же мысли врозь об этом идут. Есть Промысел - тогда как с этим помирить всю жестокость нашей жизни? Нет Промысла - тогда не падет ли человек духом, тогда стоит ли жить? Не страшно ли так со {287} всем без всякого Промысла? Я с вами, как на духу говорю; такое можно только с глазу на глаз искреннему своему сказать. Как же: есть или нет?
- По моему, нет, Тимофей Федорыч. А страшно ли без Промысла? Это все равно, как по крутым горам, над пропастями ходить. У иных голова кружится с непривычки.
А другие привыкают - ногу ставят твердо.
- Так, так... задумался мой собеседник. - Значит, нужно и это похоронить... Ах, и много я в душе своей вещей похоронил. И где-то конец похоронам?
Такие разговоры часто вели мы с Тимофеем Федоровичем. То он говорил много и подолгу, рассказывая о своих мыслях, сомнениях, надеждах, а я только реплики; то, наоборот, он жадно расспрашивал и ставил вопросы, заставляя меня выкладывать все, что знаю и думаю, все, чем хата богата. Принес он мне однажды свою рукопись, озаглавленную "Эмиграция в прекрасную страну или борьба света с тьмой", подписанную "плебей Тимофей Гаврилов". Фабула "Эмиграции" заключалась в том, что в некоторой стране, где жизнь была людям тягостна, трудна и уныла, ходили слухи о лежащей где-то на краю света "прекрасной стране". Легенд о ней было много и описывали ее по разному.
Следовали аллегорические описания, в которых можно было разглядеть языческое, магометанское и христианское понятие о рае. Однажды некий смелый "юноша Вольфганг" решил перестать верить на слово всем этим рассказам и, снарядив корабль, набрал "эмигрантов" для розысков прекрасной страны. Следует описание гонений и нареканий, которым подвергаются смельчаки от остающихся, косных и {288} покорных. Потом описание бурь, приключений, крушений, в которых обрушиваются на смельчаков и море с его чудовищами (море житейское и его властители) и небесные стихии, в виде туч, закрывающих солнце (духовенство, закрывающее собою от людей солнце истины). После целого ряда еще многих замысловатых аллегорий, изображающих последовательное крушение многих верований, понятий и надежд, не разыскав нигде прекрасной страны, Вольфганг встречается с "навархом Рацио", с которым беседует над "истлевшими листами Библии".
Многое открывает ему "наварх Рацио". Но главное открытие состоит в том, что нигде нет готовой "прекрасной страны", а нулсно всем странам переродиться в "прекрасные страны". И для этого поворачивает "юноша Вольфганг" свой корабль домой, чтобы обогатить брошенных им сограждан и своими разочарованиями и своей новой верой.
Рукопись была гораздо запутаннее, чем представлено в этом схематическом виде; всего я и не помню; там аллегория громоздилась на аллегорию, а порою изложение нарочито запутывалось, чтобы в самых "опасных" и щекотливых местах поняли лишь "посвященные". Много было и наивностей: так, чтобы изобразить понятие о рае, как месте физических наслаждений, был представлен рассказ о стране, где все жители "пили сладкое вино амвросию и питались бештектами и птичием мясом"... Ничего более пышного и роскошного мужицкая фантазия не могла себе представить.
Я дал Тимофею Федоровичу роман Беллами "Через сто лет", как канву для всех наших будущих бесед о "прекрасной стране", в которую должна переродиться наша жалкая и несчастная страна. Дал ему {289} и еще кое-что по социальным вопросам. Чтение и беседы пошли в прок. Мне вскоре пришлось прочесть в "Епарх. Ведом." отчет известного сектантоеда миссионера Боголюбова, одного из птенцов гнезда Саблера и Победоносцева, о его поездках по епархии. В нем доносительским тоном повествовалось об особенно вредном влиянии начетчика Гаврилова, в районе деятельности которого среди сектантов появились новые веяния: проповедь против богатства и богачей осложнилась какими-то толками о том, что наступит время, когда денег не будет вовсе, а община будет вести хозяйство сообща, как единая семья, что не будет ни солдат, ни полиции, ни тюрем, ни начальников, а одни "доверенные люди" у общего имущества. Попы били тревогу: новая проповедь действовала гораздо сильнее, чем схоластические споры из-за догматов и казуистические толкования противоречивых текстов...
Через несколько времени приезжает ко мне другой молоканин - Ерофей Федотович Фирсин, о котором стоит поговорить особо. Он весь сияет.
- Как наш Тимофей Федорович орудует - одно удовольствие. Ну, и туго же приходится миссионерам - яко тает воск от лица огня. И раньше, бывало, он их вгонял в пот; ну, только тогда наши - радовались, а православные смущались либо злобились. А теперь, когда он стал меньше по текстам, да про обряды, а больше от разума, да о земном, о несправедливом строе нашей жизни, о царящей неправде - так и молокане, и православные - все за него, все заодно, а поповство на отшибе. До того дошло дело, что в Рассказове (огромное фабричное село, почти город, близ Тамбова) Боголюбов решил удалить Тимофея Федорыча с собеседования: ты-де {290} не здешний, а налетчик, посторонний смутьян, тебе здесь делать нечего. Даже арестом грозился. Ну, и ушел наш Тимофей Федорыч; а за ним следом и повалили все и православные тоже. Один Боголюбов с десятком людей остался: срам такой, что он уехал, с лица переменившись. Ах, и озлобились же они на него. Ну, теперь ему надо быть начеку: как бы не подвели под недоброе.
Через несколько времени мы снова тряслись на плетеной повозке с Тимофеем Федоровичем, направляясь в большое село Нащекино, где был молоканский праздник и большой съезд видных молокан не только из округи, но из всего уезда. Всю дорогу мы проговорили о земельном вопросе. Он заставил меня долго рассказывать о Чернышевском и о Генри Джордже. Потом сообща пытались появственнее для всякого крестьянина представить, как вся земельная собственность страны может быть слита в одну великую поземельную общину, как уравнительные порядки, применяемые в селе между отдельными домохозяевами молено применить к отношениям между селами, и еще далее между волостями, уездами, губерниями. И я должен сознаться, что не все мне приходилось учить Тимофея Федоровича: нет, я сам порой от него учился. Его острый ум, его знание крестьянского хозяйства находили часто практическое решение там, где я рассуждал слишком отвлеченно и по-книжному.
- Ну, а теперь, Виктор Михалыч, вы посмотрите, как я ото самое для наших молокан обработаю. Это я буду перед вами, как на экзамене.. .
В Нащокине я был на обычной молоканской "братской трапезе". Самым почетным гостем был начетчик Захаров из села Мирополья. Это был {291} высокий-высокий старик, настоящий деревенский Авраам, осанистый, хотя слегка уже согбенный годами, с длинной, белой как снег бородой и такими же волосами; фигура импозантная, иконописная - так и просится на полотно. Он пользовался всеобщим уважением и необыкновенным авторитетом. Умом он значительно уступал Гаврилову, не обладая ни гибкостью его соображения, ни остротой и подвижностью собственной ищущей мысли. Но в нем было столько чистоты, детски-невинной прозрачности мыслей, умиленности настроения и неисчерпаемого благодушия, что удивляться общему любовному почтению к нему не приходило в голову.