Вот, ты гордишься собой, созданием рук своих. Ну, не смешна ли эта гордость! Смотри, и это всё, что ты можешь сама: такой ли мышце, как у тебя, создать тебя? Да не мышца она вовсе, набор имагинальных дисков, бесформенное скопление клеток, из которых ещё только предстоит развиться мышце. А твои ли губы вялые мнут кости твои, целуя руку твою? И голос твой крякающий - можешь ли ты загудеть подобно мне! Голос мой шмелиный, а твоя унылая свирель плаксива.

Но начто мне это? Чего же я, мощный, добиваюсь от тебя, такой немощной? Хочу принудить тебя к признанию: твой Хозяин я, другого нет. Я, а не тот скупец, обделивший тебя в день рождения твоего. Я, а не тот тщеславный жалкий очкарик за конторкой, ему, слюнявому подростку или старцу, лишь бы объездить кобылку, надеть на неё хомут и поставить в стойло - а мне, мне ты дай себя всю, ведь я... я хочу тебя так, что рот мой пересох, а зубы мои скрипят и челюсти разламываются от скрипа!

Прах земной, я вдую в тебя дыхание моей жизни, вдую себя - и станешь ты душою живою. Ты дана себе от рождения пустою - я наполню тебя собой. Наполнись же, забеременей мною, чтобы носить и питать меня в тягости своей. Я тоже один в моей самости и пуст вне тебя, и мне тоже тягостно глядеть на это. Вот, я гляжу в своё зеркало: никого. Кроме тебя, смешная моя, такая смешная... Гордая чистотой своей, уверенная, что рождена от матери своей. А может ли быть чист тот, кто рождён женщиной! Чиста ли ты перед подлинным создателем твоим? О... вот даже солнце и луна, и те не светлы, и звёзды нечисты перед очами моими. Тем менее человек, который есть червь, и ты, дочь человеческая, которая есть моль, слепленная из нечистой глины. Мне ли не знать этого?

Это я слепил тебя, и тискаю сейчас, чтобы размягчить застывшую глину. Снова замешиваю её, чтобы заново вылепить тебя из вязкой грязи этих занудных слов, и буду месить, тискать и мучать, пока ты не признаешь меня. Пока не впустишь меня. Повторение пытки, дление мучений - верное средство принуждения, плавящий металл и камень огонь. Я прибегаю к нему и сейчас, продлевая твоё томление, плавление перед зеркалом, и эту сцену, и всё другое, и дальше... Насилие? О, да: я вырву из тебя признание насильно. И ты добровольно впустишь меня целиком, каким я дан.

Я насильно приопускаю тебе веки и ты вместе со мной видишь то, что принадлежит нам одним, не размноженное никакими зеркалами: круглые, медные твои колени. Ты и я, наши локти вместе касаются мощного гребня твоей крутой подвздошной кости. Наши предплечья тяжело придавливают прямые бедренные мышцы, не имеющие изъянов каннелюры на тазобедренных колоннах. Их сложные капители, звонкие коленные чаши и валики упругих тканей вокруг них, свидетельствуют о надёжной базе, несокрушимом фундаменте. Дадут понять любому, какой у нас надёжный круп. Ещё бы не понять: от коленей к тазу - крутые лировидные линии, это уже задняя двуглавая мышца, и под нею побелевшие от напряжения выпуклые икры. Мы чуть раздвигаем тебе колени, усиливая лировидность линий до того, что нам добровольно показывается, нам сама даётся нежная, самая нежная мышца. А над ней - скрытая от близнецов краем стола существеннейшая твоя область, может быть, средоточие тебя и меня, наша суть. Синие прожилки на наших предплечьях и бёдрах - это сочится, пропитывая ткани, здоровая концентрированная кровь. Под сгущённую музыку, сочащуюся из дверных щелей, как кровь, мы начинаем свой танец с тобой: влагаем свои пальцы под груди, пасём их в тамошних влажных ложбинах, из которых не успела за день испариться благоуханная утренняя роса. Пасём вместе всю тебя, моя ты дорогая, я так тебя хочу, что у меня от боли разламывается голова и я уже пятую ночь не могу уснуть!

Мы проходим, не пригнув головы, арку подгрудинного угла, этот вместительный портал. Под его утяжелённым архитравом - с украшенным рёберными вырезками фризом - достаточно места, чтобы мы свободно, не коснувшись, обогнули мечевидный отросток. Ревнивые сёстры гневно подглядывают за нами из зеркал. Всё это было не раз. Точно так ты всегда делала и сама. Так и сейчас: замедленно, намеренно сдержанно, с выработанной мерой мы вместе проглаживаем ладонями прогибающиеся портняжные мышцы. От колен к паху, последовательно, буграми Венеры и Юпитера - и потом немного ногтями, будто мы почёсываемся, ослабляем зуд. Наши ногти точно так же цепляют шорты, комкают их, подтаскивают гармошкой наверх. Так же шуршит, посвистывая, ткань. Ещё шире, до предела широко мы разводим колени: из нутра тяжёлых бедренных мышц выступают стальные сухожилия, сходящиеся в одну невидимую отсюда точку, под раструбы шортов. Вслед за ногтями, там, где сквозь бледную кожу просвечивают синие прожилки, взбухают алые полоски. Они точно указывают туда, где во чреве уже что-то сдвинулось с места и опускается навстречу им, нависает и всей массой ложится на лобковую кость. И ноют в нас кости наши, и жилы не знают покоя... Хор монахов изливает в нас продлённый мотив, намеренно задержанный выдох, и изливается навстречу ему душа наша...

И всё же трудности астматичного дыхания не в силах отвлечь нас от нестерпимого зуда, хоть отчасти усмирить его. Его можно услышать и сквозь хрипение наших лёгких, и это не косвенная метафора: услышать напрямую, ушами. Боже, да тут ещё и комары? Ах, нет, это снова зудит неисправное бра. Возможно, предупреждает, что сейчас станет темно. Ленивая скотина внизу палец о палец не желает ударить. Ничего он не способен наладить, зато способен всё налаженное сорвать.

Весь этот бессмысленный после такой утомительной дороги ритуал следовало проделать там, внизу. Прямо перед его носом. Что ж ещё остаётся надоевшим персонажам из банальной, с тупым упорством из разу в раз повторяющейся сценки: столичная проезжая барышня и тупой сельский истукан? Только ещё раз разыграть её, сразу же, как только барышня вошла в холл, без прелюдий. Почему же - без? Роль прелюдии сыграл бы загодя начатый монахами хорал. Была б весёленькая картинка. А не трётся ли он, кстати, сейчас у двери в комнату, и подслушивает, и подсматривает в скважину? Нет, в коридоре, кажется, тихо. Да и скважину плотно заткнул ключ.

А, всё это глупости! Надо просто принять душ, и всё, и спать. И выспаться. Жара - просто ужас. Ты звучно шлёпнула по мышце бедра: отличное средство против зуда, и сразу встала. В тот же миг монашеский хор сорвался с выдержанной ноты на нисходящую секвенцию. На тот же миг в центральном зеркале появились мощные коленные чаши с твёрдыми валиками над ними. Но ещё не успели расправиться края шортов, а ты уже повернулась к зеркалу спиной. Бра погасло. Сорвалось, всё сорвалось.

Ты пошла к изголовью корыта, трижды потянула за верёвочку. Пусть хотя бы это дело обойдётся без обманутых упований. Обошлось: с третьего раза бра зажглось. Крепки привитые ему навыки. Привычка, это счастливейшее из прибежищ, не всегда, оказывается, утрачивает мощь. Утраты не преследуют бездушные создания. Твоя же утрата плачевна.

Но не окончательна. Нет, она - не хозяин дрянной гостиницы. Не тот наглый самозванец, тупое орудие в чужих руках, одно лишь неуместное воспоминание о котором способно сорвать всё дело. А тот, который не в твоём скудном воображении - действительно близок тебе, намного ближе того расплывшегося далеко внизу за конторкой тела в очках, ближе твоего собственного тела. Дрожь, только что раскачивавшая всю тебя, - не нерешительные ли колебания между тем далёким очкариком и этим, тебе ближайшим? Ближайший, он только что касался и трогал тебя, держал тебя в руках, тискал тебя и мял, лепил тебя, кисанька моя золотая, из грязи, смачивая её своей слюной и кровью! Ты знаешь эту жгучую грязь: она - как горчица, подспудно содержащая невыявленное, невымятое золото. Потому у неё такой оттенок. Я мну её, обжигая пальцы, и вымну из неё драгоценный сияющий металл. Ты ещё засияешь у меня, куколка, и глаза твои гневные. И на крыльях твоих шёлковых распахнутся тысячи глубоких гневных глаз. Имя, от меня ты не требуешь, чтобы я назвал своё имя? И верно, начто оно тебе. Я - один, других нет, меня не спутаешь ни с кем. Кроме меня, кому ты нужна, кто обратится к тебе с речами или хотя бы расскажет о тебе? Да и ты узнаёшь меня не по имени, не по запаху, по одному лишь моему приближению.