Что ж он-то теперь, жених этот, мелет! Вот уж чего не ждал никто: солист оказывается ничуть не лучше унылого аккомпанемента. Его музыка ничем не отличается от той, которую так нудно перемалывает своими языками элита сопровождения, вспомогательный квартет. Она так же пережёвывает то же самое, так же изжёвана и лишена смысла, нет, она ещё бессмысленней: у этой солирующей партии нет и того малого значения, которым наделён аккомпанемент, не требующий, хотя бы, чтоб ему самому аккомпанировали. А этот солист таскает за собой служку с бубном, имеет наглость требовать, чтобы ему подбирали пажей половчей, свиту посолидней... И с этой своей жвачкой он думает подобраться к нам, мошенник! Попросту надул всех ложной значительностью первых звуков, но мы-то не такие простодушные, как все. Нам-то ясно, что всё дальнейшее оказалось незначительной мелочью, лишь замедлением раздутой до какого-то значения. Вот почему этот тип может играть целыми днями, да хоть и двадцать дней подряд: благодаря незначительности своей музыки. Вот почему ему удаётся носить обличье жениха, благодаря своей безличности. Только благодаря раздуванию замедления у всего этого дела появляется какое-то значение, благодаря обману оно становится кому-то небезразличным. Вот что такое вся эта, происходящая из замедления спотыканий музыка: нагло раздувшаяся до значительности незначительность происходящего.

Ну да, может, всё это и так. Но послушай: то, что ты слушала до сих пор ещё не вся музыка, и даже совсем не музыка. Ещё не звучала, например, четвёртая струна. Пока это только вступление к музыке, в сущности, молчаливое приглашение к семейному танцу. Посмотри: благоговейно внимая вступлению, братья кордебалета послушно замерли в исходной позиции, поджидая, когда их изымут из неё в заранее условленный такт. Эта выжидательная позиция адекватно передаёт всё их содержание, общую историю всего кордебалета и судьбу каждого из его участников. Они не умрут, ибо уже мертвы. Они не живут, просто есть. Мёртвым нельзя стать более мёртвыми, ибо мертвее смерти нет ничего. Из ничто нельзя изъять большее ничто, только меньшее. Назовём это меньшее что-то, слово несущественно. Пусть оно будет история, или судьба, как кому нравится, или жизнь. Как бы оно ни звучало, оно адекватно передаёт содержащееся в нём проклятие: изымание из смерти, изгнание в судьбу. Тот, кто ввергнут в изъятые из ничего историю и судьбу, живёт, он подвержен музыке неумирающего проклятия жизни, изрыгаемого всеми её струнами, натянутыми на одну дощатую коробочку, всеми её голосами из одних уст. Замершие в мёртвой выжидательной позиции участники кордебалета, распятые на этой своей кобылке и прикрученные к своим колкам, тоже ждут соответствующего движения смычка, чтобы ожить. И они дождутся, они обречены. Проклятье обрекает их на изгнание в жизнь, в тебя, Эва, ибо ты мать всего тут живущего, и они уже дождались тебя. Ну, может и не саму тебя, так повествование о тебе. И оно-то уж точно обречено: оно несомненно тут, вот оно.

Чем заслужил скрипач, или кто-нибудь другой, особые проклятья? Ничем. Все молчаливые участники кордебалета тоже ничем не отличаются от говорящих персонажей квартета, и их музыка та же, пусть она и совсем без звуков и слов. А начто им звуки, когда и слова, и сами люди стёрты до общих очертаний, до одного очертания: общности. Они притёрты друг к другу так, что в точности повторяют друг друга, ежедневно и во всех углах дня, его вечером и его утром. Всё отрепетировано, нужные навыки освоены, можно жить. Ежедневные репетиции хорошо осиливают нервную, со сбоями, перемежающуюся лихорадку жизни, и смертельно ею больные осваивают её, обвыкаются в ней. Обучаются приёмам жить, если уж надо жить, и успешно применяемые приёмы делают жизнь делом вполне обыденным. А какой приём успешней в деле жизни, чем нескончаемое вращение об ней, чем вечные разговоры вокруг неё?

Молчаливое вращение хоровода кордебалета - та же музыка обыденнейших разговоров говорящих персонажей, иной нет. Её же наигрывают совсем немые, безустые: декорации сцены, тапочки или очки. Всеми разными струнами, конторкой или зонтиком, всеми тварями и их голосами жизнь говорит одним языком, будничным, пригоняя себя сюда каждый день поговорить с нами о том - о сём. Ей всё равно, о чём говорить, не в том или этом значение её кружения, а в самом прогонянии между ними, в замедленном продвижении сюда и отсюда через это и то, в попутном пресуществлении общего действия проклятья в частные обыденные дела. Это всеобщее действо, проклятье жизни, повторяется снова и снова в каждом малом деле, о нём вращается всякое движение, о нём всякая речь, и все умолчания всякой речи. Собственно, вся речь - умолчание о нём, из речей обыденной жизни предусмотрительно изъяты речи о самом проклятьи, иначе его не пережить. Да, и проклятье не живёт при нас само собой, вся его речь изымающий его целиком изъян, молчание, и оно уже к этому вполне привыкло, молчит и об этом.

Что ж, пора уже и нам привыкнуть ко всему этому, чтобы глядеть без ужаса перед ним и презрения к себе в глаза самому молчанию, прозирая в движениях слов вокруг всякого предмета наших разговоров - его собственное движение: бессловесную тёмную дрожь. Прозирая в каждом предмете разговора и в каждой вещи её вестника, слушая в каждом слове весть о её ужаснейшем, о том, что извлекающее из всего звуки само молчит, тишайшее. Что устроитель всего действия сам никуда не двигается. Что устроитель всех болей - сам тишайший утишитель всякой боли и утешитель всякой твари, существующей по-своему живой или по-своему мёртвой, но всякий раз не собой - им. Утешитель всех своих растений и зверей полевых, живущих и умирающих, в которых он и себе находит утешение, которыми он сам по-своему и мёртв - и жив.

Утешься и ты, тварь особенная, особо дрожащая между тем и этим, всяко живущая и всяко умирающая. Утешься, привыкнув к тому, что и ты живёшь лишь постольку, поскольку существуешь не собой - вестью о тебе, рассказом о твоих делах, приучившим к тебе, сделавшим тебя привычной. Теперь от тебя не отшатнутся в ужасе растения и звери полевые, и не посмотрят на тебя с презрением. Но и не усомнятся уже, что ты живёшь, как уже не сомневаются, привыкнув быть не собой, что они сами живут. И всё это происходит так, как если бы им жилось просто так, как будто бы живётся само собой. Но так ли это?

Вот, вся музыка и все её струны живут, как само собой разумеющееся, как, разумеется, невесты. Но разве они - настоящие невесты утешителя-жениха? Конечно, нет: музыка и струны - лишь свадебное одеяние милой невесты, самой привычки к музыке и струнам. Невеста венчается без принуждения, ведь и она жива не собой, нами. Она ведь и приходит на свадьбу с нами не самой собой, а опасаясь ужаснуть скупостью своей суровой наготы - подступает к нам в фате доступной свадебной музыки, неотступным, но вполне миленьким рассказом о себе. Она не обрушивается на нас - потихоньку подползает, вползает к нам и заполняет преисподнюю всякого нашего тела, и остаётся с ним, найдя себе в нём срединное место подальше от его пределов: сердце. Она осваивается на этом месте, обживает его, делает его себе привычным, так привыкая и к себе самой. Привыкнув к самой себе, привычка уже не сомневается в том, что живёт, и теперь может как следует устроиться на своём месте, в нашем сердце. И вот оно подрагивает, подобно стенкам всякой коробочки - его стенки так же ходят волнышками, оно волнуется... Это в сердце возится, устраиваясь, привычка к жизни. Нежной привычкой к себе жива сама жизнь, само проклятие жизни привычка пресуществляет в благословение: живём - значит, она делает своё дело. Так что венчаться нам следует с нею, самой благословенной невестой, не с её свадебным платьем: музыкой, или её же траурным: жизнью. Тогда и дружественные шаферы, все братья кордебалета и все сёстры хора за сценой обязательно поддержат наше венчание. Мёртвые, они и сами оживут, чуточку пообвыкнув с нами жить. Они поддержат нас, как поддерживают друг друга, ведь без поддержки и им не жить. Посредница между живыми и мёртвыми, архангелами и людьми, добрейшая привычка! Пока посылает она нам своих ангелочков-хранителей - живём, пока обрастаем мы мелкими привычками - растём. И не так уж всё это безутешно.