Я встаю, даю себя вам таким, какой есть, в наготе своей - и падаю снова. Лишённый всякой оснастки, если не считать оснасткой волочащиеся за моими ногами кровавые покровы. И вы отдаёте себя мне, и вся ночь отдаётся мне как она есть, волочась за мной подобно размотавшимся бинтам мумии. Безымянный, я появляюсь перед вами из дорического её портала, и душа ваша сотрясается и вмиг отлетает от тела, прилипает к стене. Топорщит золотые чешуйки на крылышках и алмазные усики, таращится на оставленные ею пустоты тел, каверны и стигматы на местах прежнего гнездования её личинок. В выбранные недра, заселённые прежде душами человеческими, вхожу я, и грохот моего вселения подобен грохоту вселяющейся вселенной. Начто мне имя? Всё сотворённое называет меня просто папочкой, восхваляя меня, и этого достаточно: с этим словом на устах мне отдаётся всё, что есть. Таким и я отдаюсь себе, ибо я папочка и себе.

- Заткните ей чем-нибудь рот, - подсказывает Дон Анжело. - Не следует подвергать опасности уши простых... прихожан.

- Души, - поправляет padre. - Потому прикройте и всё остальное тело, вот эти сыпящиеся с него чешуйки не могут, допустим, никого соблазнить, но вполне могут напугать. И тогда мои прихожане откажутся вам помогать. Ведь такое строение кожи свойственно не только каким-нибудь безобидным бабочкам...

- Девочку надо обезопасить прежде всего от самой себя, - уточняет приезжий. - Но вы правы, надо что-нибудь ей вложить.

- Разве вы уже не достаточно навкладывали в неё? - ворчит Адамо. - И разве это не опасно? Ваша девочка может совсем задохнуться...

Откуда здесь взяться девочкам, козлы! Все девочки заперты по домам, сидят тихонько, не пискнут, за наглухо запечатанными жалюзи. Это мне вы намерены растянуть пасть, чтобы затрещали под ушами суставы, воткнуть туда кляп - да я без этого задыхаюсь! Разве это девочкина тарантуся, никакой девочке не справиться с нею: такой ли мышце, как у дочерей человеческих, создать её? А голосок их крякающий, загудят ли они, подобно мне? Их губам пересохшим лишь благодарно целовать созидающие руки с их вылепленными не из глины - из чистого золота мышцами, бережно прикасаться к бесподобно тяжёлому крупу, восхищённо озирать мою мощную грудину и грозный мечевидный отросток. Молитвенно склонив голову, проходить дочерям человеческим арку моего подгрудинного угла, скатываться, подобно каплям моего пота, по прямым мышцам, соединяющим мечевидный отросток с паховыми костьми, обнимающим всё тёмное чрево моё, ночь его недр. Содрогающаяся мышца ночи обжимает во чреве моём гостиницу и городок, она отлично укреплена на крышах подвздошных костей, над извилистыми переулками кишечника, вспученного вокруг печени. Её непомерное напряжение сдавливает диафрагму так, что простейшее выдыхание воздуха возможно лишь на огромном расстоянии от неё, оно доступно лишь трахее. Разве всё это то, что называют девочками? Посмешите меня ещё: тогда я и впрямь - девочка.

- Дыши поглубже, крошка, - советует Дон Анжело.

- Я могу сделать искусственное дыхание, - подпрягается Адамо, - меня учили. Но для этого надо вложить её назад, в кровать.

Какой я вам крошка, личинки вы жидкие, сами искусственные поганые черви! Голоса ваши гунявые, а мой голос - шмелиный гуд, рычащий шмель. Гудливый шмель рычит, подобно льву в полуночи: в какую бы коробочку вы меня ни сунули, я выскочу и снова стану перед вами, встану сзади вас и спереди, и вокруг вас. В какую бы коробочку вы сами ни спрятались, куколки мои, я вас выковыряю оттуда. Рваные ноздри шмелиные и пропасть пасти моей пожрут вас, оглушив фырканьем и ржаньем, трахея ослепит не пыльной пудрой - сернистым дымом из преисподней огня.

- А вот и я, девочки! - И пена, срывающаяся с моих зубов, забрызгивает вас всех. - Хе-хе, как ни брыкайтесь, а впустить меня и вам придётся, если я того пожелаю.

Всем вам дан я, и вам не отвертеться, ибо вы отданы мне. И длится, пока я желаю, моя ночь. Отпустить вас, когда взойдёт заря? Истинно говорю вам: заря не взойдёт. Начто она теперь? В моих руках и сама ночь становится день.

Я отдаю себя всего борьбе с вами, и она длится, пока длится эта ночь, несмотря на все повреждённые в схватках бёдра. В них мечутся тела свободные, мечитесь и вы, суставные мои мыши, боритесь и вы со мной всеми средствами, откажитесь от ограничений и запретов на неканонические приёмы. Создатель запретов, обитающий на своих высотах в молчании, далёк от вас. Многоречивый я - близок. Он там и ему до вас дела нет, мне есть и я тут. Кроме меня, с вами никого, только я, и больше никто.

Я тут один, и простирается над вами не серенькая, между той и этой зорями колеблющаяся, двусмысленная ночь, а чёрный зонтик одинокой моей души. Я просекаю в нём каналы, пробиваю сквозные дыры: разверзаются во мне свежие, мои собственные, моим светом просиявшие небеса. Я трижды тяну за свисающую с моей челюсти слюнную верёвочку, и в небесах души моей вспыхивают молодые звёзды, алмазные бра. Многоцветный чёрный день золотой души моей! На неё нельзя смотреть без слёз. Но созданная для себя одной душа и дана не сухим ледяным взглядам - кипящим слезам.

Её одинокий праздник плачевен, подобно увешанной фонариками шхуне качается она на волнах слёз своих и облегчается ими. Покрытый амальгамой душистого сенного пота, облегчённый корпус предоставляет ей соответствующие декорации, свой летающий с гребня на гребень слёзных волн портал. Брызжущий на стены пот наносит и на них серебряный отражающий слой, и зеркальные стены раздвигают границу комнаты, множась друг в друге, и в них размножаются комнатные бра. Выдвигаемые за свои пределы в кружащие вокруг них глубины, углубившиеся за свой край - в запредельные края, углы комнаты наполняют своё новое пространство глубокими вздохами: эхом дыхания распространяющейся туда, далёко, души. Отражаясь там, вдалеке, где кроме неё - никого, от самой себя, она возвращается эхом сюда подобно мощному поршню, и взламывает теперь снаружи, с небес, свои бывшие земные пределы. Так же отразившись от комнатных небес, в зеркальном soffitto, взламывают предельные небеса моего тела тысячи размножившихся бра, и вспыхивают там, и вот, рой голубых и розовых звёзд в теле моём небесном, и гуд их. И мёд их, фиолет небес. Душевная ночь, ночь тысячи зеркал и тьмы бра небесных, и тысячезеркальник на дешёвом, добытом по случаю на барахолке пластиковом столе.

Распростёртое на полу комнаты тело пляшет в раскукливающейся ночи души, подобно личинке ночи. Это я пришёл и напал на него, ибо терпение моё истощилось. Наряженный в ночь, мохнатыми лапами охватываю его и весь ваш городишко со всех сторон, извне и изнутри. Погружаю хобот свой в ваше глиняное мясо, подобно мощному насосу всасывает он мёртвые соки - и впрыскивает в опустошённые недра жгучую слюну, содержимое моих яичек. От моих ударов сотрясается и раскрывается глиняная матка тела, выбитые из неё фонтаны едких кислот вмиг разлагают единый горчичный спектр впрыснутого раствора на чистое золото и чёрный фиолет. При разложении вскипает, и вспучивается парными пузырями бесцветная золотая влага, первостихия воды. К ней, первоматери, возвращается обратно преображённой вся мясная замесь, к тому, чем была она до сотворения: всё создание распадается на первоглину и животворящую слюну создателя. Её пары объединяют в одной схватке несовместимые первостихии, жидкость и пламя, и схватке дан голос клокочущий, ибо хрипение жидкости всегда сопровождает победу огня. Голос предвестника победы, повествующий о неизбежной победе клокотанием и шипением паров, триумфален. Он преисполнен пафоса, и такое повествование может показаться смешным. Что ж, посмешу вас ещё.

Посмеяться есть над чем: я вам дан как сорванные с опоры качели. Слёзы смеха тоже подобны контактным линзочкам, а едкий их раствор очищает замутнённые близорукостью хрусталики, растворяет весь видимый глазами поверхностный убогий дизайн. Ваши слёзы очистят меня от налепленной длением творения оснастки, зрению в первозданной чистоте дастся возвращённый рай, все его деревья и птицы, травы и водопады, и его негасимые фонари. Очищенный от лепнины, я теперь снова восстану чист среди чистых растений сада и невинных зверей полевых: теперь без проклятого прошлого, ставь ударение на второй слог, теперь без проклятого будущего, ставь на первый, всегда только теперь. Ещё ничего не было, а проклятье жизни ещё впереди, и вот, освобождённый от оснастки истории, от заклятия судьбы, лишённый этих безобразящих мой первообраз перьев чистый дух роста - я опять наг, и больше не подвержен истории и судьбе. Их опять больше нет, а я снова есть.