Но главное, что поражало воображение при этом, это огромный гарнизон крепости, взятый в плен: сто двадцать тысяч человек, - целое войско! - из них девять генералов и две с половиной тысячи офицеров.

Заколыхались всюду на улицах флаги, как в царские дни, как в недавний приезд царя, да это и был, конечно, царский праздник, - праздник того, кто был одним из зачинателей ужаснейшей бойни и хладнокровно, и планомерно, и всеми средствами проводил ее, выйдя уже из своего царскосельского покоя и появляясь то в Зачорохском крае, в Саракамыше, то в Севастополе, то в Гельсингфорсе, везде принимая однообразные парады бесчисленных "молодцов", "орлов" и "братцев", отправляемых на убой.

В телеграммах сообщалось, что теперь был он в ставке верховного главнокомандующего, где "радостная весть о победе застала верховного вождя русской земли, и в общей молитве благодарения богу сил и правды слились и царь и полководец его со своими сподвижниками".

Если молились в ставке, то должны были молиться и в Петрограде, и в Москве, причем сообщалось в телеграммах, что "в рабочих районах известие о взятии Перемышля было встречено рабочим населением не менее радостно, чем в центральных частях столицы".

Зашевелились славянские организации, и вновь и вновь заговорили на разрешенных манифестациях о священных общеславянских задачах, о великих последствиях для славянства этой войны, о близости решения русских задач в Дарданеллах и о православном кресте на святой Софии.

В то же время где-то в конце телеграмм мелким шрифтом сообщалось, что "под августейшим председательством великой княгини Марии Павловны состоялось совещание для обсуждения мер против участившихся за последнее время пожаров на фабриках и заводах, преимущественно изготовляющих предметы военного снаряжения".

Кроме того, опубликовывался высочайший указ от 8 марта, которым возлагалось на министра путей сообщения "объединение деятельности военных и гражданских властей по снабжению топливом соответственных учреждений и предприятий", - указ, из которого видно было, что даже учреждения и предприятия остались без дров и угля, нечего говорить просто о "населении", а прошло всего только семь с половиной месяцев войны, рассчитанной лордом Китченером на четыре года.

Был парад войскам севастопольского гарнизона: около собора перед стареньким комендантом крепости генералом Ананьиным прошла церемониалом и дружина. Генерал проверещал по-козлиному: "Спасибо, молодцы-ратники!" - и ратники ретиво ответили: "Рады стараться!"

Потом у того же собора прошлась процессия с духовенством и хоругвями впереди. Несли царский портрет и пели "Спаси, господи, люди твоя...", но не было стройности в этом пении, выручали только громкоголосые дьяконы и отчасти дисканты и альты из певчих, и получалось как-то так, что полная и незыблемая уверенность в том, что господь непременно услышит и спасет и даст победу царю над немцами, была у одних только дьяконов, а самая прочная, твердокаменная - у протодьякона Критского, обладателя здоровеннейшей, всепокрывающей октавы, похожей на разговор пушек.

Через день после этого празднования победы под Перемышлем, в воскресенье, офицерство дружины вздумало устроить свои праздник, для чего ввиду теплой погоды была выбрана местность, достаточно удаленная от города и в то же время вполне уютная - Французское кладбище.

Многие исторические города - это города развалин и огромнейших кладбищ. Так как Севастополь тоже был признан когда-то удобным для того, чтобы убить здесь не одну сотню тысяч человек железом, свинцом и холерой, то несколько братских кладбищ расположилось в его окрестностях, и после Русского кладбища - Французское второе по величине. Все памятники на нем заботливо охранялись; в просторном доме там прекрасно жил сторож с большим семейством и даже разводил павлинов.

Чтобы добраться туда, взяли трех парных извозчиков, причем хитроумный Гусликов, затеявший этот пикник, посадил Ливенцева вместе с Фомкой и Яшкой, а сам со своей дамой из Ахалцыха уселся против Пернатого и Анастасии Георгиевны. В экипаж к Мазанке, Урфалову и Кароли втиснулся никем не прошенный Переведенов. Впрочем, не были приглашены и кое-кто еще из дружины: сам Полетика по причине его семейного горя, трое зауряд-прапорщиков по причине их маленького, как теперь уже вследствие дороговизны оказалось, жалованья (хотя Ливенцев получал столько же, сколько они, но его упорно продолжали считать богатым); наконец, Эльша не приглашали потому, что близкое знакомство со всеми зауряд-дамами Севастополя очень гибельно отозвалось на его здоровье, и в последние дни он ходил мрачный и трезвый и значительно похудевший, - бычьего подгрудка как не бывало, вместо него жались одна к другой многочисленные желтые складки. Лечился он у местного специалиста по секретным болезням и при встречах сам уныло просил не подавать ему руки.

Ливенцев, сидя против Фомки и Яшки на переднем сиденье экипажа, отлично понимал, конечно, что он должен был говорить всякие смешные вещи, рассказывать анекдоты или даже показывать какие-нибудь фокусы, как это отлично умеют делать признанные дамские кавалеры, молодые подпоручики или даже поручики, если они не женаты. Но он вообще плох был насчет анекдотов, и легкие разговоры ему далеко не всегда удавались, - он больше любил слушать, что говорят другие, и теперь надеялся больше на бойкую Фомку, чем на ее сестру.

Они принарядились обе: на них были задорные шляпки, с красной розой у Фомки и с синей у Яшки, новенькие модные, должно быть, жакеты и коричневые лайковые перчатки, и они так ожидающе смотрели на него, когда тронулись лошади, что он понял их: с ними можно было говорить о чем угодно, только не о взятии Перемышля, и он сказал вдруг:

- Вы бывали в Москве?

- А что? В детстве один раз были, - ответила Фомка.

- Там есть одна улица, называется Коровий Брод. Красивенькое название, не так ли?

- О, очень!

- Изволь-ка жить на такой улице! - засмеялась Яшка.

- Даже и сказать кому-нибудь неловко, а? "Живу на Коровьем Броде", черт знает что! Но если когда-нибудь вам придется все-таки жить на этой улице, говорите: "Живу на Босфоре". Это, представьте, одно и то же!

- Рас-ска-зы-вайте! - вознегодовала Фомка, а Яшка рассмеялась звонко.

- Вот видите, как бывает с правдой: ее всегда принимают за обиду или за шутку, смотря по темпераменту. Между тем Босфор по-гречески значит - Коровий Брод. Это совершенно буквально! Зато красота-то какая: Бо-сфор!

- Нет, вы в самом деле это? Вы не шутите? - спросила Яшка, между тем как Фомка смотрела испытующе.

- Совершенно серьезно! Так иногда можно красиво сказать что-нибудь не совсем даже и удобное для разговора.

- О-о, вы - хитрый! - подняла палец Фомка.

- Если бы я был хитрый, я догадался бы, поступаете вы на курсы сестер милосердия или нет.

- Нет! Теперь во всяком случае нет! - решительно сказала Фомка. - Ведь курсы теперь уже стали длиннее, чем раньше, - несколько месяцев, а война теперь уже скоро окончится.

- Вот как! Почему?

- Ну, конечно, - раз взят Перемышль! - пожала плечами Яшка.

- Так что и вашу будущую судьбу делают события на фронте? - как бы удивился Ливенцев. - Вот как печально! Совсем бы другое дело, если бы вы занялись математикой.

- Ффу! - сказали разом обе сестры. - Женщины - и вдруг... математика!

- Не скажите, иногда бывают женщины-математики.

- Ну, одна там какая-нибудь на сто пятьдесят миллионов! - бурно, как и не ждал Ливенцев, вознегодовала Яшка.

- Просто выродок какой-нибудь, монстр! - скрепила Фомка. - И первостатейный урод при этом!

- Гм... Я вижу, что вас на такой мякине, как математика, не проведешь, - улыбнулся Ливенцев. - Это напоминает мне одни старые стихи... Пришел, видите ли, с двумя девицами молодой человек в зоологический сад, а там, между прочим, огромная клетка с огромными птицами. Естественно, девицам хочется узнать, что за птицы такие.

Желая отличным познаньем блеснуть,