- И хорошенькой? - вдруг бойко спросила она и посмотрела на него лукаво, выжидательно, самоуверенно, робко, смущенно, по-женски, по-детски, требовательно и грустно.

Вообще это был очень сложный взгляд темных и под узкими, правильно лежавшими темными бровями матово, но не тускло, блестевших глаз. Впрочем, сложным он мог показаться Ливенцеву и потому, что был продолжителен и несколько настроений переменилось в нем.

Также оказалась странно неустойчивой и каждая черточка ее небольшого лица: вот лицо девушки, вот через момент - подростка, вот - совсем детское лицо, а вот как будто женщина, многое уже испытавшая в жизни и со страдальческой складкой между бровями.

И удивленный этим и желая сказать ей об этом, Ливенцев спросил:

- Ваше имя-отчество?

- Отчество? - будто поразилась она. - Я просто Еля.

- Еля?.. Это как же будет по-большому? Елена?

- Только так меня и зовите - Еля. А иначе я не хочу и не люблю.

- Мне кажется, вы как будто слишком юны для сестры, а?

- Ну вот, юна! Ничуть не юна, а как раз... А если б была юна, меня бы не приняли... Хотя я, конечно, сказала, что мне больше лет, чем есть... чуть-чуть больше... Но ведь вы же об этом не расскажете?

- Зачем же мне об этом говорить? И кому именно?

- А то, ведь вы знаете, сестер теперь стало много-много, очень много... Пожалуй, столько же почти, как солдат... Ну пусть бы уж какие-нибудь старые девы шли в сестры, им простительно, - ну куда ж им больше, бедным, правда?.. Только в сестры!.. А то ведь все, все, решительно все идут в сестры: молодые, старые, средние, - все! Раз все мужчины теперь в армии, значит надо и всем женщинам тоже быть в армии!.. Обезьянство это, вы думаете?

- Я ничего не думаю на этот счет, - поспешил сказать Ливенцев.

- Нет, это не обезьянство. Это просто погоня за мужчиной: куда все мужчины, туда и они! Вообще у женщин нет ни своей жизни, ни своего мнения, и будто бы жили когда-то какие-то а-ма-зонки... Че-пу-ха! Ни за что не поверю, чтоб они могли жить одни!

- Кажется, разговор об амазонках у древних историков был такой, что они будто бы только и делали, что воевали с мужчинами, - улыбнулся Ливенцев.

- Это другое дело! Это, конечно, похоже на правду... Воевать с мужчинами - это прямое женское назначение. Так, в общем, и получается равновесие.

- Неустойчивое?

- А зачем же нужно устойчивое? Устойчивое - это было бы очень скучно, и было бы неинтересно жить... Вы думаете, мне легко было попасть сюда в госпиталь? Я попала только потому, что просилась сама в заразное отделение. В заразное мало кто идет из сестер, даже если им приказывают, а я сама просилась.

- Вы и теперь в заразном?

- Не бойтесь, я уж теперь в общей палате. Только я у нижних чинов. А то офицеры любят, чтобы сестры около них все время сидели и глупости бы им разные говорили, а они чтобы им ручки нежные жали... Терпеть не могу!

- Ну кто бы, глядя на вас, подумал, что вы этого терпеть не можете? весело сказал Ливенцев. Но она глядела на него снизу вверх так умоляюще-грустно, что как-то неловко стало ему за свое восклицание, и он спросил:

- А ваша фамилия, Еля?

- Худолей... Немного странная, да? Но это просто украинская фамилия. Отец мой - военный врач. Он сейчас на фронте с полком. И полковник Ревашов тоже на фронте...

Ливенцев заметил, что, говоря это, она как-то уронила голову, стала сутулой и совсем маленькой и опустила углы губ. Совсем тихо, как-то почти шепотом добавила:

- Ну, мне надо идти на дежурство. До свиданья!

И пошла в свой госпиталь, который помещался недалеко от дома Думитраки.

Не понял Ливенцев, о каком полковнике Ревашове она сказала ему, совершенно не нужно для него, но отчетливо подумал о ней: "Еще одна жертва войны!"

Представил почему-то ее отца, полкового врача, таким, каким был Моняков в гробу (может быть, убит уже или умер от тифа, а письма об этом не от кого получить ей), - и ее, маленькую, с опущенными плечами и тихим голосом, с кровавым крестом на груди, стало жаль Ливенцеву, и жалость эта временами возникала в нем потом беспричинно весь этот день, между тем как день этот мало был пригоден для жалости.

Ратники с ближних постов у туннелей ходили в город пешком, полем, прямо на Корабельную, а с дальних постов приходилось ездить в товарных вагонах. В этот день с одного из дальних постов приехал сам начальник караула, унтер-офицер Тахтаров, и просил дать ему позволение выгнать из их землянки фельдшера Пароконного, который занялся в землянке выгонкой ханжи и продает ее ратникам и хуторянам поблизости.

- И вполне может он этим споить мне людей, и какие же из них тогда часовые, ваше благородие? Как пьяного человека ставить на пост? Да он с пьяных глаз еще и проходящего человека какого убить может, тогда не разделаться!

Невысокий, с черной бородкой, южного обличья, Тахтаров добавлял, волнуясь:

- Зачем нам его прислали? Люди у нас ничем не болеют... А если заболеет кто случайно, сейчас мы его на дрезине или на поезде отправить можем, и прямо в Дружину, в околоток.

Ливенцев спросил:

- А отчего мне не доложил, когда я был на посту?

- Переказывал же я ему, чтоб это дело неподходящее оставить, он мне свое обещание сделал при всех, а чуть вы только проехали в город - опять за свое. Да еще говорит: "Что ты мне начальник, что ли? Я только в твоей землянке жительство имею, а что ты унтер, то и я унтер, - цена одна".

Этого Пароконного навязал на посты, "заботясь о здоровье нижних чинов", не кто иной, как зауряд-врач Адриянов, исполняющий пока обязанности старшего врача. Предстояло иметь дело со штабом дружины, и уже это одно было неприятно Ливенцеву, так как не хотелось говорить о ханже на постах с человеком, недавно похоронившим дочь.

Но Полетики, к счастью, совсем не было в дружине, а Гусликов сказал просто:

- Гоните его к черту с поста, и весь разговор! А здесь мы его под арест посадим... у себя, в карцер, на двадцать суток. Или можем и на гарнизонную отправить.

Это был первый случай за всю службу Ливенцева, когда приходилось ему прибегать к наказанию, однако немаловажным считалось и преступление - гнать спирт, да еще на постах. Покрывать Пароконного было нельзя, но его могли отдать и под суд и наказать серьезнее, чем карцером или гауптвахтой. Вообще это была неприятность, беспокоившая Ливенцева весь этот день.

А на другой день на постах оказалось и, кроме Пароконного с его ханжой, кое-что новое.

На одном посту увидел Ливенцев бабу, хозяйственно чистившую картошку в котел для обеда: оказалось, приехала жена к одному ратнику, и бойкий унтер Вяхирев сказал, улыбаясь:

- Дозвольте доложить, я говорил, что это - непорядок, ну что же будешь делать, когда приехала? Гнать ее - этого приказа я тоже от вас не получал. А хлопцы какие, - конечно, всякого завидки берут, - хотят уж сюда тоже баб из деревни повыписывать. Вот и будет тогда, как в Юзовке, в казармах, шахтеры в одной комнате живут: на столе - муж с женой спят, под столом - муж с женой спят, а по бокам - холостые нахлебники.

Пришлось Ливенцеву объяснять, что землянки - все равно что караульные помещения при гарнизонной гауптвахте, и уж ни в коем случае нельзя в них жить бабам; что солдаты на караульной службе - совсем не артель плотников, и стряпух им никаких не полагается.

Но весна вообще брала свое. На другом посту ему передали письмо в запечатанном конверте, и хотя очень безграмотен был адрес, но письмо было на его имя и передано старшему поста одним из местных хуторских парней.

Ливенцев прочитал в нем:

"Ваш ополченец Мартыненков гуляет с барышней, которая занята мною, и ночным временем преследовал за мною с железными припасами, но то оказался не я, а Ванька Сивоконь. За сим остаюсь неизвестный вам Боровик Иван и буду жаловаться еще выше".

Пришлось посоветовать Мартыненкову с железными припасами за парнями не гоняться, так как железные припасы могут оказаться и у них.