- А война-а...
- Я понимаю то, что вы хотите сказать, - перебил Алексей Фомич. - Война такая, как современная, как ее уложить в одну картину? А если... если написать серию картин: десять, например, пятнадцать, двадцать?
Старик кивал головой, точно переживал слабость живописи там, где суждено, быть может, долгие месяцы творить историю десяткам миллионов людей, и, наконец, сказал:
- Десять картин - десять моментов; двадцать картин - двадцать моментов... Может быть, это дело фотографов, а художник... художник тут решительно ни при чем.
VI
У Сыромолотова давно уже составилось свое мнение о публике вернисажей, публике картинных галерей и о публике вообще.
Если на вернисажах рядом с полными невеждами в области искусства появлялись и снобы, если в галереях можно было встретить скромных с виду, но любящих живопись людей, то публика вообще была совершенно далека от живописи.
Старика Невредимова он относил, приглядываясь к нему, к публике вообще, но он был "натурой", а "натуре" позволялось говорить об искусстве что угодно: с "натурой" Сыромолотов обыкновенно никогда не спорил.
Однако рассуждение о том, что "картина - момент", а "момент - дело фотографов", "художник же тут решительно ни при чем", вызвало у него, художника, улыбку, и он не удержался, чтобы не сказать:
- С одной стороны, по-вашему, Петр Афанасьевич, картина - момент, с другой - "момент - дело фотографов", то есть между картиной и фотографией вы ставите знак равенства, а с третьей, художнику даете как будто другое амплуа, чем фотографу... Простите, но я уж заблудился в этих трех соснах.
- Художнику - другое амплуа? - повторил старик и высоко поднял лохматые белые брови. Подержав так брови несколько секунд, он надвинул их на глаза еще ниже, чем до того, и сказал не то чтобы поучительно, а как будто про себя, поэтому медленно и с паузами:
- Художник... он... должен давать... не то, что всякий... всякий может видеть... также и объектив, конечно... а-а то... что он один только... способен видеть, - вот что.
- Это я понимаю... Точнее, это мог бы сказать скорее я, а не вы, отозвался Алексей Фомич на слова старика, несколько для него неожиданные, и, разрезав наиболее спелую грушу ножом, приготовился послать кусок ее в рот, но старик остановил его поспешным вопросом:
- Вы грушу видите?
- Грушу?
- Да. Видите... Снаружи и изнутри тоже... А войну?
- Я вас понял, понял, Петр Афанасьевич, понял! - весело теперь уже отозвался на это Сыромолотов. - Но ведь для того, чтобы видеть войну, как способен видеть ее только художник, он, художник, и должен быть на войне.
- Зачем же?
- Как зачем? Чтобы смотреть своими глазами.
- Вблизи?.. Такую войну?.. Разве можно?
Старик покивал головой и добавил:
- А где же дистанция?.. Если я вашу картину... хотя бы вот эту (он кивнул на этюд в рамке) буду разглядывать... как бы сказать, вплотную... Что я увижу?.. А как же на войну вплотную смотреть?
- Я над этим думал, - сказал Сыромолотов, разрешив себе снова заняться грушей. - Конечно, можно делать только зарисовки, этюды картины, а над картиной работать потом. Но главное тут даже не в этом, а в чем-то другом... Например, вы идете по улице ночью, а впереди вас в темноте крик: "Спаси-и-ите!"... И вот вы бежите на помощь.
- А спасете? - очень живо спросил старик. - Или и вас там того... пристукнут?
- Может быть, и пристукнут, конечно. Но все-таки... все-таки это как будто лучше, чем портреты каких-то Кунов писать.
- Кунов? - спросил вдруг Саша.
- Вы что, их знаете? - обратился к нему Сыромолотов.
- Имел удовольствие... Людвиг Кун, инженер, смылся в Германию еще до начала войны...
- А родители его высланы отсюда, - договорил Геня.
- Во-от ка-ак? - очень изумился Алексей Фомич. - То-то я проходил мимо их дома, а там - никого! Как же так?
- Германские подданные... Отсюда порядочно выслано немцев, разве вы не знали?
Сыромолотов смотрел то на Сашу, то на Геню теперь уж не как на "натуру": они приоткрывали перед ним завесу, и он проговорил приглушенно:
- Вот видите, как!.. Я ведь не один раз бывал у них дома... И портрет Вильгельма на стене у них видел, но не придал этому значения. Они же, стало быть, смотрели на меня... совсем другими глазами, чем я на них...
- Обыкновенные немецкие агенты, - сказал Саша.
- Хотя и помещики и домовладельцы, - дополнил Геня. - На такие аферы они шли у нас.
- А Людвиг Кун каким-то образом даже членом "Союза русского народа" ухитрился быть!
- Значит, я прямо в пасть волчью смотрел? - удивляясь все больше, решил для себя Алексей Фомич. - Смотрел в пасть и этюд волчьего зуба сделал?.. Вот что может случиться иногда с художником!
Он перевел глаза с молодых Невредимовых на старика, и тот, как бы сочувствуя ему, заметил:
- Кунов и я знавал... И думал: "Что же, немцы - немцы как немцы..."
- А между тем эти Куны были уже война!.. Я же и не знал даже, что начал уже писать на тему войны.
После такого открытия Алексей Фомич сидел у Невредимовых недолго; от чая он отказался и пошел прямо к себе домой.
На другой день утром в то же отделение Красного Креста, куда раньше отнес он мюнхенскую золотую медаль, пожертвовал он на раненых и деньги, заработанные им с Куна. Но мимо дома Куна по противоположной стороне улицы прошел потом не один раз, всматриваясь в него теперь гораздо внимательнее, чем прежде.
Этот дом становился в его мозгу совершенно необходимой частью картины: его-то уж ни в каком случае нельзя было заменить никаким другим.
Типично немецкий по архитектуре дом на улице русского города выдвинулся теперь в его представлении значительно ближе к зрителю, для чего улицу нужно было сузить: не улица даже, а переулок, выводящий на широкую улицу, где ждет демонстрантов полиция на конях.
Дом немцев непременно на углу. Большие трехстворчатые окна в нем открыты. Сквозь одно окно виден на стене большой портрет Вильгельма; у другого окна стоят: старый Кун, его сын Людвиг и молодая немка - например, жена Тольберга, другого члена "Союза русского народа".
У всех трех, празднично одетых, довольные лица: канун задуманной в Берлине войны. Во Франции вождь социалистов Жорес высказался в парламенте против кредитов на поездку президента Пуанкаре в Россию, а в России "беспорядки" - забастовки и демонстрации. Есть отчего лицам Кунов и Тольбергов быть довольными!..
Они как будто деталь в картине, но слишком важная деталь. Действие на холсте приурочено к мирному времени, но это уже вступительный шаг в войну. В серии картин о войне именно эту картину мысленно ставил Сыромолотов на первое место.
Теперь уже не было колебаний, писать ли ее, или бросить; теперь она овладела уже всем существом художника.
VII
Письмо Нади лежало у него на столе, и ему самому казалось странным, что он, не имея желания перечитывать его, все-таки не убирал его с глаз и, совсем не собираясь отвечать на него, все-таки не раз вспоминал из него то ту, то другую фразу и про себя как будто принимался даже шутя возражать на них - шутя добродушно, а не зло, как он умел.
Будто какая-то теплота и жизнерадостность излучалась от узенького конверта с неровными строчками на нем. И самого себя он ловил на такой странности: ведь не нуждался он совсем ни в чьей теплоте и жизнерадостности, находя, что этого добра и в нем самом для него лично вполне довольно, однако почему-то совершенно невзначай узенький конверт вдруг очутится в его широкой мощной руке, и он поглядит на него, прочитает адрес и бережно положит на стол на то же место или другое, более видное.
Незаметно для него самого как-то случилось так, что в этот именно конверт вложилось и то, что он видел и слышал у Невредимовых в доме, и даже те зарисовки, какие он сделал там, они как будто не в его альбомчике были, а тоже там, в конверте Нади.
Старый Невредимов уже нашел свое место на его картине, его уж никак нельзя было отбросить, заменить какою-либо другой фигурой.