При этом прокурор, как опытный психолог, смотрел на Дарьюшку, явно любуясь ее смятением.

- Ис-стинный бог, никогда раньше не видала! - с большим чувством выкрикнула Дарьюшка. - Истинный бог, не видала! - И даже перекрестилась.

Матийцев заметил, что этот Дарьюшкин жест вызвал у председателя и членов суда такую же легкую усмешку, как слова цыгана о перевернутом им лицом к стенке "русском боге". Прокурор же продолжал совершенно серьезно:

- Хорошо, мы верим, что вы не видели раньше этого револьвера, но скажите нам вот что: ведь он и потом остался, конечно, у вашего хозяина?

Только после этого второго, назойливого вопроса о револьвере Матийцев понял, что на этом именно и желает построить какое-то обвинение не против Божка, а против него прокурор, и даже подумал, что, пожалуй, несколько опрометчиво он сам заговорил здесь о револьвере, при помощи которого хотел покончить с собою. Мелькнула мысль, что вместо "застрелиться" он мог бы сказать "повеситься" или "отравиться"; тогда не возникло бы у прокурора никаких далеко идущих подозрений; что же касается револьвера, то... ведь из револьверов обыкновенно стреляют в министров и губернаторов, из револьвера застрелил охранник Богров даже и премьер-министра Столыпина в киевском театре и как раз тогда, когда был в том же театре сам царь!..

Матийцев припомнил и то, что в последнее время как-то даже и не вспоминалось за ненадобностью: придя в себя после беспамятства, он просил Дарьюшку забросить куда-нибудь подальше, хотя бы в пустой колодец, например, револьвер, из которого решил было застрелиться, и не успокоился, пока Дарьюшка не ушла с ним, завернув его в старое полотенце. Когда часа через два она вернулась, то сказала ему, что "забросила эту штуку так, что теперь уж никто ее не найдет", а дня через три после того явилась и начала хозяйничать вместо нее девчонка-глейщица, ее племянница, сама же она, оказалось, заболела и дня три-четыре тогда была она больна, что он, тоже в то время больной, объяснил перенесенным ею испугом.

Теперь Матийцев ожидал от Дарьюшки подробнейшего доклада, куда именно забросила она револьвер, но она пробормотала совершенно растерянно:

- Как же так опять остался? Ведь они же просили меня забросить его подальше, ну вот я и...

На этом "и" Дарьюшка запнулась так длительно, что прокурор счел нужным прийти ей на помощь:

- Просил, значит, забросить и... вы, должно быть, пожалели его забросить, а? Как же, мол, можно это такую стоющую вещь бросать, а?

Тон прокурора был как бы и шутливый, но он задел все тайные струны Дарьюшки. Почудилось ли ей, что прокурор каким-то чудом проник в то, куда девала она револьвер, Дарьюшка вдруг, к изумлению Матийцева, всплеснула руками, и голос у нее задрожал и стал плаксивым:

- Каюсь, грешница, - согрешила!.. Приказали мне они, точно, ривольверт этот страшный забросить, а я иду с ним, думаю: "Вещь он, небось, дорогая, что ж я его зря бросать буду?.. Этак набросаешься!.." Да на базар с ним пошла... Ну, а там какому-то в пинжаку в синем продала за пятерку золотую...

- А пятерку эту золотую хозяину, конечно, отдали? - продолжал тем же издевательским тоном терзать ее прокурор.

Тут Дарьюшка даже заплакала.

- Кабы отдала, ваше благородие, а то пропила, грешная, каюсь!.. Я ведь кто? Шахтерская я вдова, ваше благородие!..

И начала Дарьюшка утирать свои вдовьи слезы сгибами указательных пальцев обеих рук.

Всех развеселило это откровенное признание, кроме Матийцева, который только теперь узнал настоящую причину Дарьюшкиной тогдашней болезни.

- Больше вопросов не имею, - обратился к председателю суда прокурор, и председатель предложил Дарьюшке сесть тем же бесстрастным тоном, как несколько раньше Матийцеву, и Дарьюшка плюхнулась на стул рядом со своим хозяином, все еще продолжая вытирать слезы. А прокурор усиленно начал что-то строчить на лежавшем перед ним листе бумаги и строчил все время, пока судебный пристав не привел сначала Скуридина, а потом тут же и Гайдая, так как их показания были об одном и том же, да и особого значения для разбора дела иметь не могли.

Матийцев догадался, конечно, что прокурор набрасывает свою обвинительную речь, не желая больше затруднять себя какими-нибудь вопросами, обращенными к шахтерам. Но неожиданно для него вопрос им, показавшийся ему неприятным, задал вдруг тот член суда, голова которого как будто потеряла способность держаться прямо.

- А как вообще, скажите, относились шахтеры к заведующему шахтой?.. И тут же добавил он, видя, что спрошенные замялись с ответом: - То есть нам хотелось бы знать, больше ли было таких, какие довольны им были, или больше таких, какие не были довольны?

- Все были довольные, - угрюмо, но твердо ответил Скуридин.

- Да, так воно и буде, шо все довольные, - чуть помедлив, согласился с ним Гайдай.

После этого оба они уселись рядом с Дарьюшкой, но зато поднялся секретарь суда.

Матийцев почти не замечал его раньше. Гладко выбритый, тщательно причесанный на косой пробор, похожий на студента старшего курса, он все время быстро и неотрывно, как студент лекцию, записывал вопросы и ответы и, между делом, что-то находил в кипе бумаг перед собой и передавал председателю.

Теперь же, наоборот, какую-то бумагу передал ему председатель, и поднялся он с нею в руке. Обращаясь к присяжным, начал читать он тот самый протокол рудничного жандарма, на который ссылался прокурор, и Матийцев вновь услышал обстоятельный теперь уже рассказ о том, как потерпевший, заведующий шахтой "Наклонная Елена", непременно захотел увидеть содержавшегося при конторе бывшего коногона Ивана Божка, и о чем именно говорил с ним, когда к нему его, Божка, он, рудничный жандарм, доставил.

К удивлению Матийцева, протокол этот написан был довольно грамотно, если только не выправлял его сам секретарь во время чтения, а главное, не было в нем никаких предвзятых добавлений и извращений: у рудничного жандарма оказалась хорошая память, так как писал он свой протокол, конечно, уже после того, когда отвел Божка в "кордегардию", как почему-то называлось на руднике укромное помещение при конторе, где обычно вытрезвлялись буяны.

После того как прочитан был этот протокол, поднялся уже сам председатель суда и, обращаясь тоже только к присяжным, начал как бы объяснять им суть дела Божка, обращая внимание их на самое главное, и Матийцев увидел в нем очень опытного судью, притом хорошо владевшего речью: даже к своему важному "пхе" он теперь не прибегал ни разу.

Закончил он так:

- Оставим в стороне версию потерпевшего, будто он готовился покончить жизнь самоубийством, когда к нему в комнату сквозь окно проник подсудимый. Будем ли мы относиться к этой версии как к тому, что имело место в действительности, или как к выдумке потерпевшего в целях ослабить вину подсудимого - это решительно все равно; мы просто пройдем мимо нее, так как имеем дело только с преступлением, совершенным подсудимым. Факт, значит, я повторю это, таков: горный инженер, заведующий шахтой, уволил коногона за то, что тот слишком жестоко обращался с лошадью и тем, следовательно, тормозил работу. Из мести за увольнение коногон решил убить инженера, причем для храбрости напился. Инженера спасли подоспевшие другие шахтеры, выступавшие здесь свидетелями; не подоспей они, инженер был бы, конечно, убит. Однако и тот удар в голову стулом, лежащим вот на столе вещественных доказательств, не мог, разумеется, не отразиться на здоровье заведующего шахтой; к этому выводу нельзя не прийти после его здесь показаний, да и внешний вид потерпевшего не свидетельствует о его здоровье. Итак, господа присяжные заседатели, вы должны будете обсудить дело бывшего коногона шахты "Наклонная Елена" Ивана Божка и вынести вполне справедливое заключение: виновен ли он в том, что с заранее обдуманным намерением проник в квартиру инженера господина Матийцева, чтобы лишить его жизни из мести за свое увольнение? В зависимости от вашего решения мера наказания обвиняемому будет вынесена уже нами.