- Вот видите, - не говорили, а, кажется, должны были сказать... при своей правдивости, пхе!

- Препятствием для меня к такой искренности явился стыд... Мне было стыдно тогда не только говорить, но даже вспомнить об этом, - разведя при этом руками, как бы сам себе объясняя, почему умолчал, объяснил Матийцев. - Стыдно было, да, и потому не сказал... Ни следователю, ни кому-либо другому, а незаконченное письмо матери я уничтожил, конечно. Я говорил следователю только, что прощаю обвиняемого и не возбуждаю против него дела, но почему именно прощаю, не добавил в разговоре с ним, - добавляю здесь, в зале суда... Потому, что его покушение на мою жизнь спасло меня от покушения на свою жизнь, - вот почему. Это сказалось у меня сейчас как будто несколько запутанно, но по существу совершенно точно.

- Разрешите, господин председатель, - полуподнявшись, сказал прокурор и потом, обратившись к Матийцеву, спросил: - Вы говорите, что хотели покончить жизнь самоубийством, потому вы тогда же и купили револьвер?

- Нет, он был у меня раньше.

- Прекрасно, - был раньше, а для каких же целей вы его у себя держали?

И у прокурора при этом вопросе появилось в глазах что-то такое, что появляется у гончей собаки, напавшей на свежий след зайца, но Матийцев ответил теперь уже гораздо спокойнее:

- Револьвер был куплен мною по совету моего начальника в целях самозащиты от... все тех же шахтеров, если бы им вздумалось на меня напасть. Мне говорилось, что подобные случаи бывали, и как же в виду этого быть совершенно безоружным?.. Вот этот самый револьвер я и решил было направить в минуты душевной слабости на себя.

- Вы говорите: "В минуты душевной слабости", - подхватил прокурор. А не можете ли сказать нам, откуда пришли к вам эти минуты?

- Откуда пришли? - повторил Матийцев. - Я думаю теперь, что сделался тогда жертвой эпидемии самоубийств, которая, впрочем, не прекратилась, а как будто даже расширилась... "Лиги свободной любви", "Огарки", "Клубы самоубийц" и прочее подобное - разве это уже прекратилось? Самоубийства в среде молодежи - разве это уже изжитое бытовое явление? Разве теперь не кончают уже жизни самоубийством гимназисты, студенты, курсистки, в одиночку, или вдвоем, или даже группами по предварительному уговору, причем более решительные помогают даже в этом менее решительным, а потом самоубиваются? Причины при этом бывают самые разнообразные... то есть, я хотел сказать, поводы, а не причины, что же касается причины, то она коренится, конечно, в общем положении вещей в нашей общественной жизни.

- А в вашем случае какой же был повод к самоубийству? - спросил прокурор с явным любопытством.

- В моем случае... Главным поводом явилось несчастье в шахте: обрушился забой и похоронил двух многосемейных забойщиков, - это меня угнетало...

- Это ваше личное дело мы рассмотрим после, - заметил председатель, а сейчас вы о нем можете не говорить.

Тон председателя показался снова обидным Матийцеву.

- Я говорю о своем деле сейчас, - ответил он, - только потому, что оно очень тесно связано с делом, какое рассматривается судом! И в том и в другом деле - шахтеры, русские безграмотные, бесправные люди! Они то каторжно работают, то скотски пьют, то совершают уголовные преступления, за которые их судят... Они работают до упаду и живут в неотмывной грязи, чтобы неслыханно богатели какие-то иностранцы, а я, инженер, тоже русский, а не иностранец, учился, оказывается, только для того, чтобы помогать наживаться на русской земле иностранцам, а своей родине приносить явный вред!.. После несчастного случая в шахте, которой ведаю я, я и пришел к мысли, что я ни больше ни меньше как подлец и что мне поэтому надо самого себя истребить, как подлеца!

- Вы все показали, господин потерпевший? - перебил его председатель.

- Да, - уставшим уже голосом сказал Матийцев, - в общем, кажется, все...

- В таком случае прошу вас сесть... и отдохнуть... и дать нам возможность заняться свидетелями по делу...

При этом председатель кивнул головой на тот самый стул, с которого поднялся Матийцев, и, как бы исполняя приказ, "потерпевший" сел на этот стул снова, а когда сел, то увидел, что у него нервически дрожали пальцы.

Некоторое время он так и сидел, глядя только на пальцы своих рук, как бы удивляясь их незнакомой ему способности так дергаться. А как судебный пристав ввел сюда в зал из комнаты свидетелей Дарьюшку, он даже и не заметил, - он увидел ее уже стоящей перед столом судейских чиновников и услышал, как председатель спросил ее, не теряя времени, как ее имя и отчество и сколько ей лет.

Он сидел, опустив голову, но глаза его исподлобья блуждали по лицам присяжных заседателей, от решения которых зависело, как именно отнесется суд к Божку. Сам же Божок сидел на своей скамье подсудимых каменно-неподвижно, и у двух конвойных солдат справа и слева от него был какой-то преувеличенно-служебный вид, как у всяких часовых, приставленных для охраны цейхгауза или порохового погреба и не позволяющих себе по уставу гарнизонной службы интересоваться чем бы то ни было посторонним.

Но вот почему-то захотелось ему повернуть голову несколько назад, чтобы поглядеть в сторону публики, которой собралось здесь все-таки десятка два человек, и первые же глаза, которые он встретил, были почему-то восторженные глаза на совсем еще юном, худом, загорелом по-южному лице. Так студент-первокурсник мог бы смотреть на профессора после блестящей лекции или юный меломан на певца, например, на Шаляпина, только что исполнившего знаменитую "Блоху". Это было лицо явно - явно, хотя и про себя, - рукоплещущего ему, инженеру Матийцеву, человека, так что на минуту он, инженер Матийцев, почувствовал себя не только совершенно оправданным, но как будто еще и удачно выполнившим общественный долг.

Юноша, так восхищенно на него глядевший, имел далеко не простое, тонкое лицо, но рубашка его, бывшая когда-то синей, теперь совершенно почти слинявшая от солнца, показалась Матийцеву грязноватой у ворота. И первое пришедшее ему в голову об этом зеленом юнце было то, что у него, должно быть, нет матери: если бы была мать, она бы не позволила ему ходить в такой рубашке.

Потом пробежал он глазами по лицам присяжных заседателей, особенно остановясь на старшине их - седоволосом отставном военном враче. О военных врачах у него составилось уже представление как о бурбонах, любителях выпивок и картежной игры с офицерами, а свою медицину возненавидевших и забывших. Но этот, - потому ли, что был уже в отставке и свою форменную одежду только донашивал, - вид имел внушающий доверие и сквозь круглые очки в серебряной оправе смотрел созерцательно. В левом ухе его белелась вата, но слышал он, по-видимому, неплохо, так как незаметно было у него напряжения, чтобы расслышать.

Из двух чиновников среди присяжных одного Матийцев определил как акцизного, другой же был несомненный учитель городского училища. Об остальных трудно было решить, кто они - торговцы или ремесленники - и как в конечном итоге могли бы отнестись к делу Божка, но утешительно было видеть, что дело это их как будто занимало: с большим интересом глядели они все и на Дарьюшку, которая в это время подробно рассказывала, как она вскочила с постели, вбежала - "извините, в одной рубашке была", - в комнату к хозяину-инженеру и, как увидела такое страшное, что там творилось, изо всех сил своих закричала тогда: "Батюшки! Ка-ра-у-ул, убивают!.." Она даже и теперь, в суде, на память прокричала это самое, так что получилось неподдельно и неоспоримо правдиво.

Но вот прокурор, который смотрел на нее очень проницательно, задал ей как будто и не совсем идущий к делу вопрос:

- Скажите, свидетельница, вам пришлось ведь, конечно, увидеть в тот вечер на столе у вашего хозяина, или, скажем, на полу револьвер?

- Кого, вы сказали? Ривольверт? - как-то сразу оробела и как будто даже испугалась Дарьюшка.

- Да, револьвер, - повторил отчетливо прокурор. - Ведь вы и раньше должны были его часто видеть, не так ли?