- Так, не вами, - согласно кивнул головою прокурор. - В следственных материалах есть даже, что вы просили не подымать этого дела. Вот в этом именно и заключается странность. Вы кто по вашей партийной принадлежности? Максималист?

Он как бы выстрелил этим словом в упор и ждал, подавшись, упадет или нет этот странный инженер, заведующий шахтой "Наклонная Елена", но Матийцев только вздернул плечами в знак непонимания.

- Вы делаете вид, что слово "максималист" вам даже и незнакомо совсем!

- Оно мне и действительно мало известно: мне приходилось его слышать, но я не вдумывался в его смысл, - сказал Матийцев.

- А предварительного сговора с обвиняемым у вас, вы тоже скажете, не было разве, чтобы разыграть эту мелодраму в зале суда?

- Как так "предварительный сговор"? - проговорил Матийцев уже пониженным тоном, так как отчетливо представился ему рядом с прокурором Яблонский, который раза два почему-то упорно высказывал свою "догадку" о желании его, Матийцева, выдвинуться в глазах горнопромышленников отстаиванием их интересов до риска собственной жизнью. По Яблонскому выходило, что он сговорился с Божком, чтобы тот изобразил, как на сцене, трагично, но безвредно нападение в видах карьеры его, Матийцева, и по мнению прокурора вышло то же самое: сговор с Божком!

- О каком таком сговоре с обвиняемым Божком вы говорите, господин прокурор? - спросил снова Матийцев, так как прокурор выдерживал паузу, испытующе и даже торжествующе на него глядя.

- Если вы забыли, то я считаю нужным напомнить вам, что вы даже приглашали обвиняемого к себе в то время, когда еще лежали с забинтованной головой, - вполне расстановисто и отчетливо сказал прокурор и добавил, обращаясь уже не к Матийцеву, а к старшине присяжных заседателей: - Это есть в материалах следствия, как показание рудничного жандарма.

Сказав это, прокурор сел и даже отвалился на спинку стула, как бы приготовясь слушать длинное опровержение того, что по самой сути своей неопровержимо, а Матийцев почувствовал как бы прикосновение к себе многих пар недоумевающих глаз, прикосновение неприятное, даже колючее. Поэтому он вздернул голову, как лошадь от удара кнутом, перевел глаза свои с прокурора на председателя и начал говорить о самом себе, о том, что считал для себя самого самым главным.

- Да, это совершенно верно: я просил, чтобы мне, когда я еще лежал в постели, привели Ивана Божка, который хотя и был уже в то время арестован, но до приезда следователя никуда не отправлялся... Его привели ко мне, и я говорил с ним. Меня всецело занимал тогда вопрос: зачем именно залез он ко мне через окно? То есть было ли у него заранее обдуманное намерение меня убить, или он хотел только объясниться со мною, проситься вновь на работу, а мысль залезть в окно для этой именно цели появилась у него вдруг, спьяну? То есть вышло так, как будто я, от нечего делать (я ведь лежал тогда, был очень слаб), захотел сам заняться следствием, - выяснить для себя причины действий Божка, которые могли бы стоить мне жизни. Рудничный жандарм, я помню, сидел в соседней комнате и, разумеется, все до единственного слова слышал, а что он показал следователю, этого уж, конечно, я не знаю.

- В показаниях рудничного жандарма есть, что вы будто бы обнадеживали подсудимого, что будете... пхе... за него заступаться на суде, что мы и видим, - сказал председатель, перелистывавший перед тем бумаги в папке, очевидно, дело Божка.

- Может быть, господин председатель, вполне может быть, что именно нечто подобное и было мною сказано, - вдруг еще более подстегнуто ответил на это Матийцев, - но какой же это сговор! Это был разговор того, который сам приговорил себя к смертной казни, с тем, кто его спас от напрасной, совершенно ненужной смерти!

Тут Матийцев сделал паузу и обвел взглядом и членов суда, и прокурора, и защитников Божка, и даже полуобернувшихся всех присяжных. При этом он видел, что все смотрят на него с тем участливым изумлением, с каким смотрят на сумасшедших люди здорового ума и твердой памяти, на таких именно, которые уже подозревались ими в сумасшествии, но не вполне проявляли его, и вот, наконец-то, проявили с очевидностью, ясной для всех.

Поняв это, он опустил было голову, но тут же поднял ее, так как нашел сравнение, доступное по смыслу всем.

- Представьте себе, - продолжал он, - что в запертой снаружи квартире начался пожар, а человек в ней очень крепко спал и проснулся только тогда, когда все горит в квартире, везде бушует пламя! Он мечется к двери и окнам, но дверь заперта, как я уже сказал, снаружи, да к ней и не проберешься сквозь огонь, - ведь горит вся мебель, горит пол... Он к окнам, а там тоже уже горят подоконники, - он видит, что сейчас погибнет ужасной смертью, - но вдруг... вдруг слышит, кто-то бьет топором в дверь... Видит - в рухнувшую дверь врывается к нему сквозь пламя пожарный в каске, хватает его поперек тела и выскакивает с ним на лестницу, но при этом, ввиду того, что пролом узкий и уже горит тоже, спаситель-пожарный стукнул головой спасенного им о косяк двери и вынес его из огня в бесчувственном состоянии... Спасенный потом пришел, конечно, в себя, ожоги на его теле залечили, и он стал вполне здоровым, так что же после всего этого: судить ли пожарного, как уголовного преступника, за то, что он стукнул его головою о косяк, или выдать ему медаль за спасение погибавшего?

- Мы плохо вас понимаем, господин потерпевший, - сказал председатель, даже не прибавив теперь своего "пхе", что можно было счесть признаком продолжающегося удивления.

- Вас просят выяснить, наконец, ваши отношения с подсудимым, говоря об этом просто и ясно, а вы почему-то прибегаете к замысловатым аллегориям, - поддержал председателя прокурор.

- Просто и ясно?.. Хорошо, я скажу просто и ясно! (Тут Матийцев как-то непроизвольно вдохнул воздуха сколько мог.) Обстановка преступления подсудимого, коногона Ивана Божка, была такова. Я сидел за столом и писал предсмертное письмо своей матери, в Петербург, а рядом с письмом лежал на моем столе револьвер, так как тут же после того, как я запечатал бы письмо, я хотел приложить дуло этого револьвера к виску и... нажать гашетку... Вот от этой-то, вполне обдуманной мною заранее, вполне, значит, произвольной смерти и спас меня не кто иной, как обвиняемый в покушении на убийство меня, - не кого-нибудь иного, а именно меня! - коногон Божок.

Сказав это, Матийцев остановился и снова оглядел поочередно и членов суда, и прокурора, и присяжных: он сделал так под влиянием какой-то подспудной, неясной ему самому мысли о том, что это необходимо сделать после того, как сказано было им самое главное, то, ради чего он охотно поехал сюда на суд из Голопеевки.

Но вдруг услышал он знакомое "пхе" и потом:

- Господин потерпевший, вы придумали это совершенно напрасно и даже непонятно нам, с какою именно целью придумали!

Этого не ожидал Матийцев, это его оскорбило даже и по тону, каким было сказано: тон был брезгливый, - так ему показалось. Поэтому, подбросив голову и упершись глазами теперь только в одно мясистое лицо председателя, он сказал резко, с нажимом:

- Я принимал присягу говорить здесь, в зале суда, правду и сказал сущую правду! Да и не в моих правилах говорить когда бы то ни было и где бы то ни было ложь! Мне незачем лгать, и никогда не было в моей сознательной жизни такого случая, чтобы я лгал!.. Может возникнуть вопрос, отчего я начал свои показания не с этого факта, - это другое дело... Не сказал об этом раньше только потому, что прямого отношения к покушению на меня со стороны обвиняемого это не имело, - однако факт остается фактом, и залезь в мое окно уволенный мною коногон Божок всего только на четверть часа позже, он увидел бы на полу в моей комнате только труп стоящего теперь перед вами, - труп в луже крови!

- Этого вашего показания мы не нашли в материалах следствия, пхе, заметил председатель теперь уже сухо и глядя не на него, а в лежащее перед ним "дело" Божка.

- Его и не могло там быть, потому что я не говорил об этом следователю, - его же тоном ответил ему Матийцев.