Качуровский крестился мелко, трусливо - раз-два-три, раз-два-три... Нетакхата свой мокрый, тяжелый правый рукав стащил и застыл оглушенный.

Рота идет последней. Сзади никого. Махальные, должно быть, спрятались в блиндажах. Артелки проехали стороною. Бабаев чувствует свое тело все в воде, точно он не одет, купается. Ливень бьет крупными струями в рот, в глаза...

- Копается, сволочь! Догоняй роту! Пошел!

Это Качуровский кричит Нетакхате.

Близко - но кажется далеко, так глухо. Нетакхата натягивает снова совсем черный прямой рукав, в карман сует пояс. Винтовка его заплыла грязью - еле виден затылок приклада. Цепкие руки хватают ее, и вот она уже торчит прямо, штыком вверх, лежит на косом плече.

Мутным пятном, повернувшись, бросается вперед Нетакхата; бежит - ноги чавкают звучно; из-под них грязь в стороны - влево, вправо.

- Да дуло, ствол тряпкой заткни! Э-э, черт! У всех ржавчина будет...

Голос Качуровского мокрый, мягкий, как тряпка. Вот он зачем-то бросается сам вперед. Маячит перед глазами длинный, остроконечный. Ветер бьет в его плащ. Роты не видно впереди - ничего нет. И снова молния. Теперь она страшная, близкая, очень низко над землей, как смех, как шар. Глаза закрылись - открылись. Рота впереди - полоса черная, полоса белая... Упал человек со штыком - темный, чужой... Холод. Тело в воде. От грохота все темно, все заперто. Гром, как чугунные стены, сброшенные с неба. И кажется, что уже застыла кровь, что это - все, конец... В чугунные стены бьют, бьют, бьют... Но странно, что идут куда-то ноги, сгибаясь в коленях, странно, что вот уже стихает гром, что он тоже идет кверху, уходит куда-то, катается, как шар в кегельбане...

Перед глазами изжелта-грязно. Пахнет смолою, как на пристанях... И вспоминается, что кто-то упал впереди, озаренный... Вспоминается сразу, вдруг появляясь, короткая спина, углы шинели внизу. В памяти это очерчено яркими, толстыми линиями, и живы только одни эти белые линии - темного нет...

И по этим очертаниям, вызванным снова и снова, Бабаев узнает, наконец, еще не видя, что впереди упал и лежит в грязи убитый молнией Нетакхата.

IV

С согнутым и перевитым в веревочку штыком, мягкая на вид и почерневшая, валялась винтовка. Скрючившись комом, небольшой, в жидкой грязи лежал Нетакхата. Качуровский присел перед ним на корточки и боязливо проводил длинной ладонью по его черному лицу.

Бабаев подошел молча, так же, как Качуровский, присел на корточки, зачем-то взял в руки тяжелую, впитавшую грязь фуражку Нетакхаты.

Почему-то стало светлее. Испуганные глаза Качуровского встретились с глазами Бабаева, чего-то ждали, что-то спрашивали молча.

- А ведь он три пули попал! - вспомнил и сказал вслух Бабаев. - Три пули! Первый разряд! - и улыбнулся.

Смотрел в глаза Качуровскому, улыбался, и этой улыбки не мог и не хотел согнать.

- Убит ведь! Наповал убит! - тихо сказал Качуровский, не сводя с него больших глаз.

- Три пули! Счастья-то сколько было - вы подумайте! - улыбался неподвижно Бабаев.

Он чувствовал, как что-то подергивается в нем, внутри, точно игрушечный резиновый плясун. Где-то еще гремел новый гром, дождь сбегал струями с плаща Качуровского; ноги засели по щиколотку в грязи и - как будто не было сапог! - насквозь промокли.

Захотелось тронуть лицо Нетакхаты так же, как трогал его Качуровский. Бабаев взял убитого за плечо, сжал дрожавшие пальцы и потянул. Тело показалось тяжелым, всосалось в землю. Бабаев потянул его сильнее, сжал зубы. Тело тихо опрокинулось на спину, хлюпнула грязь под ним; показалось все лицо Нетакхаты с новым черным пятном на щеке.

- Остановите роту, поручик! - приказал Качуровский.

- Рота, стой-й! - звонко крикнул вперед Бабаев, чуть поднявшись.

Но рота уже сама стала; рота уже темнела впереди бурой массой, и подходил Лось.

От размокшей шинели он стал прямоугольным, бесшеим. Он подошел, мягко ступая по грязи, зачем-то взял под козырек и тут же опустил руку.

- Нетакхата? - спросил он трусливо и добавил: - Вот где бог застал... эх!

Толстое, мокрое лицо его стало плаксивым. Тронул ногой винтовку. Зачем-то поднял ее с земли. Осмотрел, качнул головой, положил опять на землю. Обтер о шинель руки.

- Ваше высокоблагородие! Его закопать в землю надо! - вдруг сказал он уверенно и громко.

- Зачем? - спросил и поднялся Качуровский.

- Затем, что... Может, он еще не совсем... Он отойти может.

- В землю? - спросил Бабаев.

- Так точно. Раздеть только и закопать. Только голову чтобы наружу, а тело в землю. Он отойти может.

И странно было - когда Бабаев услышал, что Нетакхата может еще ожить, он не почувствовал радости.

Нетакхата был в его памяти сложный: то опаленный сегодняшним солнцем, то обрызганный дождем, и еще раньше - другим солнцем и другим дождем; сквозил счастьем, как сегодня, - хотя, может быть, это Звездогляд случайно целился в его мишень и оставил в ней свои пули или просто ошиблись махальные; тянулся изо всех сил, чтобы угодить, держал голову неестественно прямо и сгонял с лица всякую свою мысль, чтобы оставить место для "слушаю!"... Стоял он на левом фланге третьего взвода всегда в чистом мундире, короткий, с тугими, круглыми плечами, смуглый, с чуть приплюснутым широким носом... стоял - теперь уже не будет стоять - не хотелось, чтобы еще стоял.

Капли дождя, косые, частые, очень уверенные и наглые - вот-вот зальют Нетакхату. Зачем-то подошла рота, расстроила ряды, окружила их, взяла к ноге - затылки прикладов на носках сапог.

Мигала истощенная молния. Где-то далеко гудел гром, как оркестр из одних больших медных труб.

Нетакхату раздевали. С тела стаскивали шинель, осторожно разрезая ее по швам в рукавах перочинным ножом. Тут же в грязи саперными лопатками копали яму.

- Ну, к чему это? Смешно! - говорил Бабаев. - Ведь не оживет же он в самом деле!

Качуровский стоял около, смирный, совсем старый, и отрывисто, ни на кого не глядя, говорил, точно думал вслух:

- Пусть закопают... Тут хоть закопать есть что... А то вот на чугунном заводе я был с ротой - лет десять назад или больше - так при мне один малый, рабочий, в чугун попал... Из домны течет такой жидкий чугун белый... Сверху, с мостков упал, вагонетку вез и - фьють - бистрота и натиск! Сразу ничего от человека не осталось, только масло сверху плавало - блестки такие (он округлил их рукой). А потом совсем ничего! - чугун и чугун, и закапывать нечего было... Стой перед чугуном да литию пой!

Бабаев представил и не поверил: показалось, что только сейчас это выдумал Качуровский, чтобы легче было.

В дожде и сумерках лица солдат были трупного цвета. От размокших шинелей пахло сгущенно-казарменным кислым запахом. Тело Нетакхаты было пестрое от черных пятен и полос на нем; левая рука казалась перебитой ниже локтя - согнулась кистью назад.

Бережно и боязливо опускали тело в яму, ногами вперед. Тело на мокрых шинелях проступало резким пятном - жалкое, повисшее, избитое, точно с креста. Бабаев забыл, что степь, что дождь, что была стрельба: тело било в глаза, мешало помнить. Вот его согнули, и ему не больно, обнажили - не стыдно, стали забрасывать мокрой холодной грязью - не холодно... Страстно хочется крикнуть: "Эй, Нетакхата!" - и нельзя вслух; смотреть можно.

Вот осталась незарытой только голова над землей - небольшая, темная, с грязным лицом. Одна голова - и это страшно.

И солдаты столпились кругом, тянутся друг из-за друга, шепчутся - глаза строгие.

Маленькое круглое на земле, и вокруг так много людей, так теснятся, так ждут - ждут долго, и это жутко.

- Зря! - громко говорит, наконец, Качуровский и машет рукой.

- А вдруг? - весь вздрогнув от холода, тихо отзывается Бабаев.

- Что вдруг? - Лицо у Качуровского выжидающее, детское.

- Вдруг он поглядит и что-нибудь такое скажет... а? - чуть улыбается Бабаев.

- Ну, где уж! - отвернувшись, опять машет рукой Качуровский, но ждет.