Купалось в росистом, синевато-зеленом золотисто-звонкое, точно натянутые струны, и из тела рвалось что-то такое же ему навстречу.

Ноги ставились на землю так длинно и крепко, будто прижимались, ласкаясь, и не хотели оторваться.

Вливалось внутрь что-то хмельное.

На реке - слышно было - хлопала плесом крупная рыба, как баба вальком.

В камышах сычало что-то. Их было так жестко видно из-за кустов, эти камыши - сизые, шершавые, с пухлыми султанами.

Низами мелькали вспугнутые Нарцисом черные дрозды и на сучьях вздергивали хвостами и сердито чокали. А Нарцис изумленно следил за ними яркими глазами, потом поджимался, каменел и, тихо оглянувшись на Бабаева и весь подавшись вперед, делал стойку.

Что-то кающееся, великопостное там, у людей, в эту ночь сменилось пасхальным, и председатель земской управы, говоривший длинную речь, так и закончил ее словами пасхальной песни: "Друг друга обымем! Рцем: братие! И ненавидящий ны простим!.."

Председатель был старый, морщинистый, с одним только, очень заметным черным волоском на совершенно лысой голове, и Бабаев слушал его, следил за широкими жестами и гибким станом и думал: "Поздно! Для тебя, старого, ведь это было бы уж поздно - зачем тебе?"

Было странно в этом большом зале, куда собрались крадучись и где опасливо смотрели на него, Бабаева; было волнисто от опасений, ожидания, нервного потирания рук.

Бабаев почувствовал, вспоминая, как подходила издалека легкая головная боль, даже не боль, а усталость, которую он чувствовал там, где говорили.

За председателем говорил скуластый, подстриженный в кружок рабочий о цепях труда, о гнете капитала, вставлял непонятные книжные слова, заикался, путался и звучно стучал кулаком по ладони.

Говорил о войне, еще неоконченной, о неизбывном позоре и расплате какой-то тонкий, как тростинка, студент, говорил, что нужно жалеть, нужно бояться... Голос у него был зыбкий, дрожащий, как оконная занавеска при ветре.

А за ним низенькая, лохматенькая школьная учительница в темном пенсне убеждала, что жизнь должна быть прекрасна - приземистая, угловатая, безмужняя, требовала какой-то красоты в жизни.

Потом выходили еще кто-то - Бабаев не разглядел, кто - и звали свободу.

Пахло духами, потом, табачным дымом... От двух ламп по стенам крошились желтые пляшущие пятна, какие-то мелкие, душные...

Туман безжизненно и сине повис, как дым, на том берегу, зацепившись за лесные верхушки, а внизу под ним что-то растопилось, осветлело. Солнце прокралось сквозь частокол дубов, позолотило осоку мимоходом, засверкало на мокрой коряге, какую-то веселую чешую натянуло на плесень коры вблизи, звучно христосовалось, смешливое, с застенчивыми серыми лесными колокольчиками, безжалостно находя их у самых корней. Захлестнуло все, продырявило все ограды.

Заяснилась шерсть у Нарциса. Пятно его впереди стало легче, подбористей. Бежал мягкими изгибами, деловито выпугивал пеночек, варакушей и синиц, бегло смотрел им вслед и шарил дальше.

Где-то махрово ворковала горлинка - где-нибудь на сухом сучке. Бабаев ясно представил этот сучок на верхушке граба, острый, пегий, с облупившейся корой, а от него откатывалось воркование, как тонкие колесики, окрашенные в синий цвет.

Справа, внизу, густая и буйная вихрасто пыжилась зелень папоротников и лесного бурьяна.

По какой-то осязаемой, живой и упругой силе шагали ноги, и хотелось шагать все глубже и дальше, уже не по земле, а в самой земле, где таинственно сплетались корни и пили земные соки.

II

На широкой лесной луговине, где скосили недавно траву, где пахло клубникой, протоптал кто-то тропинку к реке. Вдоль ее, как толстые купчихи за прилавком, чинно сидели копны.

Высоко стало и просторно, и совсем не прежнее, свежее нахлынуло и стало вровень.

Хорошо было, что нигде не было людей: от этого казалось все вдумчивым, белым. Тоненькие, нежные, вдоль опушки затолпились какие-то частые молодые деревья. Нарцис кружил между копнами размеренным бегом, как неторопливый сыщик.

Яркая кайма сверкнула изгибами на реке ближе к тому берегу, теплая какая-то, точно плавили там свинец.

Туман поднялся, но тихенький сонливый пар все еще пушился над водой, точно река дышала.

Бабаев подошел к самому берегу, снял ружье. Пара чирят пролетела где-то очень далеко. Он приложился срыву, бесцельно выстрелил в их сторону в воздух, прислушался к лесному эху. Нарцис беспокойно запрыгал около, тупо оглянулся кругом, удивленно спросил его глазами, подняв брови; опрометью бросился вдруг вдоль берега - пропал в кустах. Где-то далеко кругло, до боли громко залаял.

Тихая река внизу думала о чем-то. Берег был не обрывистый, песчаный. Бабаев попробовал воду рукою - точно окунул ее в ворох только что обмолоченной ржи на току, на солнцепеке. Не спеша, снял высокие сапоги, куртку, рубаху.

В мягкой, теплой и густой, как парное молоко, воде они купались вдвоем с Нарцисом. Бабаев плыл вразмашку, далеко загребая руками, а Нарцис часто перебирал лапами, фыркал, делал строгие глаза, вылезающие из орбит.

- Гоп-гоп-гоп! - смешливо кричал ему Бабаев, отплывая.

Нарцис догонял, вытянув морду, прижав уши, извиваясь, как черная змея, обнимал его лапами, царапал когтями, тихо визжа. Глаза были чуть испуганные, яркие.

В мягкой воде чувствовал Бабаев все свое тело, молодое, цельное, гибкое. Он был одно это тело: не думал; думало оно: посылало вперед руки - и руки сами, шутя, хлопали ладонью по воде, прежде чем прорезать ее упруго, отталкивалось ногами сзади, размеренно дышало. В воде отражались лес, и небо, и солнце, и он был в них, в середине, весь родной этим красочным струящимся пятнам, поцелуям лучей и взмаху неба, весь солнце, вода, лес, весь недосказанное и смутное и в то же время понятное и простое.

Вода была такая любовно-теплая, как ласка старенькой матери, плачущей от радости свиданья, а лес с берега, тоже старый, тихо подмигивал, лукавый, выгребая из неба синеву и солнце и хороня их внизу, в кустах у корней.

Мелькнули на миг крикливые люди в душном зале, затолпились, стукнулись головами, пропали.

- Фрр, - шумно отряхнулся доплывший до берега Нарцис. Мускулистая, мокрая спина ярко сверкнула, изогнувшись; отбежал пять-шесть шагов, еще раз отряхнулся, зевнул, вопросительно поглядел на Бабаева, юркнул в кусты.

Бабаев встал на мелком, по пояс, месте, попробовал встряхнуться так же просто, по-животному, как Нарцис, и не мог так шумно и ловко. Улыбнулся, подумал: "Должно быть, умел когда-то - теперь забыл". Показалось вдруг сразу ясным, что когда-то умел, когда-то неутомимо бегал, плавал, вдыхал лесные запахи, понимал язык солнца - теперь устал и забыл.

Тонкие руки с отчетливыми резкими мышцами сжались - разжались.

Лес на этом берегу был гуще, певучее; лег накипью дрожащих зеленых пятен, то светящихся, то темных.

В воде, собравшей ночное тепло, и в воздухе, еще свежем от утра, тело силилось отыскать что-то потерянное и не могло.

Опрокинулся Бабаев на спину - небо дрожало такое полное, нежное, страшно родное, точно придвинулось откуда-то из прошлого небо того дня, в который он родился.

Коршун проплыл, не шевеля крыльями; верхушка какого-то дерева поползла снизу к нему навстречу.

Синь ласково, жмуро брезжила, сеялась, круглилась, мрела.

III

Сжатый холодком чуть мокрого белья, Бабаев шел вдоль берега и ярко представлял, как ночью, там, в зале в углу, он увидел дряблого, с приглаженными волосиками, сутулого, склизкого какого-то, - подошел к нему и спросил:

- А скажите - когда начнется новая жизнь, таких, как вы, будут любить женщины?

Дряблый, некрасивый, замигал непонимающими глазами, заикнулся было что-то ответить, но не ответил, попятился, утонул в толпе. Только остался от него в памяти испуганный, круглый взгляд, как у Нарциса, когда он плыл.

Нарцис кружился теперь суетливо и бестолково, всем телом взбрасываясь на бегу. Теперь пятно его стало летучим, острым.