Изменить стиль страницы

Вскоре после того два дворника и два поваренка, предводительствуемые горничною Елены, стали проносить мимо них сундуки и чемоданы и все это укладывать на приведенного к подъезду извозчика.

- Куда это, тетенька, путь ваш держите? - пошутил метрдотель горничной.

- Куда нужно-с! - отвечала та ему: Елена запретила ей говорить княжеской прислуге, куда они переезжают.

Невдолге после горничной на лестнице показалась и Елена, а за нею шла нянька с ребенком.

- Не прикажете ли карету для вас заложить?.. Так же стоят лошади, ничего не делают! - отнесся к ней выездной лакей.

- Нет, не надо!.. Я на извозчике доеду, - сказала Елена. - А ты вот что лучше: побереги мое письмо к князю, которое я оставила в кабинете на столе.

- Сохранно будет-с! - отвечал ей лакей.

Елена свою новую квартиру в казенном доме нашла выметенною и вымытою; но при всем том она оказалась очень неприглядною: в ней было всего только две комнаты и небольшая кухня; потолок заменялся сводом; в окнах виднелись железные решетки, так что нянька и горничная, попривыкшие к роскоши в княжеском доме, почти в один голос воскликнули:

- Ах, батюшки, словно тюрьма какая!..

Но Елену, кажется, нисколько не смутила бедность ее нового помещения. Обойдя все кругом и попробовав рукой жесткую кожаную мебель, она спокойно села на диван и проговорила:

- Ничего, матушка Россия, - чего и ожидать лучшего!

Затем Елена велела поскорее уложить ребенка спать, съела две баранки, которых, ехав дорогой, купила целый фунт, остальные отдала няне и горничной. Те, скипятив самовар, принялись их кушать с чаем; а Елена, положив себе под голову подушку, улеглась, не раздеваясь, на жестком кожаном диване и вскоре заснула крепким сном, как будто бы переживаемая ею тревога сделала ее более счастливою и спокойною...

VI

Князь сидел в Петербурге в том же самом номере гостиницы "Париж", в котором мы некогда в первый раз с ним встретились. Зачем князь в настоящее время приехал в Петербург, он сам того хорошенько не знал. Он бежал, кажется, от овладевшего им гнева против Елены, бежал и от любви к ней. Ему казалось, что весь этот польский патриотизм, как бы по мановению волшебного жезла снишедший на Елену, был, во-первых, плодом пронырливых внушений Жуквича и, во-вторых, делом собственной, ничем не сдерживаемой, капризной фантазии Елены, а между тем, для удовлетворения этого, может быть, мимолетного желания, она требовала, чтобы князь ломал и рушил в себе почти органически прирожденное ему чувство. "Положим даже, - рассуждал он, - что и в Елене этот польский патриотизм прирожденное ей чувство, спавшее и дремавшее в ней до времени; но почему же она не хочет уважить этого чувства в другом и, действуя сама как полька, возмущается, когда князь поступает как русский". Далее затем в голове князя начались противоречия этим его мыслям: "Конечно, для удовлетворения своего патриотического чувства, - обсуживал он вопрос с другой стороны, - Елене нужны были пятнадцать тысяч, которые она могла взять только у князя, и неужели же она не стоила подобного маленького подарка от него, а получив этот подарок, она могла располагать им, как ей угодно?.. Эти пятнадцать тысяч ему следовало бы подарить!" - решил князь мысленно; но в то же время у него в голове сейчас явилось новое противоречие тому: "Этими пятнадцатью тысячами дело никак бы не кончилось, - думал он, Елена, подстрекаемая Жуквичем, вероятно, пойдет по этому пути все дальше и дальше и, чего доброго, вступит в какой-нибудь польский заговор!" Князь был не трус, готов был стать в самую отчаянную и рискованную оппозицию и даже с удовольствием бы принял всякое политическое наказание, но он хотел, чтоб это последовало над ним за какое-нибудь дорогое и близкое сердцу его дело. Стоять же за польщизну[56], или, лучше сказать, за польскую шляхту и ксендзов, он считал постыдным для себя.

Живя уже несколько дней в Петербурге, князь почти не выходил из своего номера и только в последнее утро съездил на могилу к Марье Васильевне, недавно перед тем умершей и похороненной. Заехав потом к мраморщику, он заказал ему поставить над ее могилою памятник, а теперь, сидя один в комнате, невольно вспоминал об этой доброй старушке, так горячо и так бескорыстно его любившей. Вдруг ему подали телеграмму из Москвы; князь задрожал даже весь; он непременно предполагал, что эта телеграмма была от Елены, и надежда, что она хочет помириться с ним, исполнила его сердце радостью.

Телеграмма его извещала:

"Вчерашнего числа Елена Николаевна совсем уехали из вашего дома. Мы их спрашивали, куда они уезжают, и они нам сказали, что к маменьке ихней. Мы на другой день ходили к их маменьке; она сказала, что их нет у них, и очень сами этим встревожились! Спиридон Скворцов и Михайла Гаврилов".

Князь первоначально понять не мог, кто это ему телеграфирует, и только потом сообразил, что это были лакеи его. Первым делом князя после того было взглянуть на часы, - был всего еще второй час. Князь крикнул своего камердинера и велел ему сейчас же собраться, а через час какой-нибудь он был на железной дороге и ехал обратно в Москву. Печаль и даже отчаяние до такой степени ярко отражались во всей его наружности, что ехавшая с ним в одном вагоне довольно еще нестарая и, должно быть, весьма сердобольная дама никак не могла удержаться и начала беспрестанно обращаться к нему.

- Monsieur, вы должно быть, чем-нибудь нездоровы?

- Да, нездоров! - отвечал ей почти грубо князь.

- Это по лицу вашему видно: у моего мужа именно такое выражение лица было, - и я только говорить не хочу, но с ним после очень нехорошо было!

- Что же такое было? - спросил ее не так уже сурово князь.

- Он умер! - отвечала дама с ударением.

- И отлично это! - подхватил князь, и, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить себя от задушавшей его тоски, он вышел на платформу и стал жадно вдыхать свежий и холодный воздух; при этом ему несколько раз приходила в голову мысль броситься на рельсы, чтобы по нем прошел поезд. "Но тут можно, пожалуй, не умереть, - думал он: - а сделаться только уродом; револьвер, в этом случае, гораздо вернее".

Когда князь, наконец, приехал в Москву в свой дом и вошел в кабинет, то сейчас заметил лежащее на столе письмо, адресованное рукою Елены. Он схватил его, проворно распечатал и прочел. Елена писала ему:

"Я уезжаю от вас навсегда. Вы, вероятно, сами согласны, что при розни, которая открылась в наших взглядах на все в мире, нам жить вместе нельзя. Ни с какой помощью ни ко мне, ни к сыну моему прошу вас не относиться: мы оба совершенно обеспечены казенным местом, которое я получила у старика Оглоблина".

Князь не успел еще прийти несколько в себя от этого письма, как вошел к нему выездной лакей и низким басом произнес:

- Баронесса Мингер!

- Что? - переспросил князь, сначала и не понявший его хорошенько.

- Баронесса Анна Юрьевна Мингер! - пояснил ему лакей.

Князь сделал злую гримасу.

- Ты скажи, что я сейчас только приехал и устал с дороги! - проговорил было он.

- Я им докладывал-с: они говорят, что проститься с вами приехали, завтра уезжают совсем за границу! - объяснил лакей.

- О, черт бы ее драл!.. - сказал, не удержавшись, князь. - А барон с ней?

- Никак нет-с!

- Ну, проси!

Анна Юрьевна довольно долго шла из кареты до кабинета. Она была на этот раз, как и следует молодой, в дорогом голубом платье, в очень моложавой шляпе и в туго-туго обтягивающих ее пухлые руки перчатках; выражение лица у ней, впрочем, было далеко не веселое. По обыкновению тяжело дыша и тотчас же усаживаясь в кресло, она начала:

- Как ты мило поступил!.. Я его только хотела на свадьбу к себе позвать, а он в Петербург уехал!

Князь молчал.

- Скажи на милость, - продолжала Анна Юрьевна, - что такое у тебя с Еленой произошло? Ко мне этот дуралей Николя Оглоблин приезжал и говорит, что она от тебя сбежала и поступила к отцу его на службу в кастелянши.