До последней минуты все верили: война будет на вражеской территории, малой кровью. А пока получается наоборот. Хорошо известно, что враг несет огромные потери, но он еще яростнее рвется в глубь страны.

Хархалуп твердо знал, что существует некая психологическая грань, перейдя которую иные люди могут потерять веру в свои силы. Конечно, не все и не сразу. Но достаточно одной капельке набухнуть и скатиться в противоположном направлении, как по ее следу потечет другая. Этого не следует допускать. И это самое трудное. Война есть война. Словесной шелухой, хвалебными гимнами тут не прикроешься. Что им сказать? Чтобы защищали Родину? Это они и сами знают. Чтобы не боялись смерти? Они ее боялись, так же как и он. Нет, нужно другое. Он, как командир, обязан не допустить, чтобы отдельные капельки неуверенности, превратились в ручей и захлестнули летчиков, породили ощущение беспомощности перед врагом.

Хархалуп подозвал Городецкого:

- Николай Павлович! Сколько, говоришь, исправных самолетов?

- Товарищ командир, я же докладывал: исправны все восемь, но...

- Так это же сила, друзья! А ну-ка, садитесь поближе.

И первым опустился на моторный чехол.

- ...Но после первого вылета, - продолжал Городецкий, - все будут неисправными. Нет воздуха. Привезли по одному баллону на звено.

- Присаживайся, душа промасленная, будет воздух. На лицах появились улыбки. Хархалуп смотрел спокойно, уверенно. Взъерошил волосы.

- Мой дед рассказывал- его прадед чистейший был хохол, из-под Полтавы; так он на ворованных лошадях за шведами до самой Румынии гнался. Хотел у шведского короля скакуна прихватить. Да так и осел на всю жизнь в Приднестровье. А вот отец деда - тот уже прожженный цыган - за Наполеоном скакал чуть ли не до Берлина.

- На чьих же лошадях? - рассмеялся кто-то.

- Конечно, не на собственных!- Хархалуп состроил такую гримасу, что все прыснули.

Неподалеку заработал на полную мощность мотор. Кто-то с дотошной пунктуальностью проверял его работу на всех режимах. Когда гул несколько стих, Хархалуп спокойно продолжал:

- Немцы захватили небольшой плацдарм на нашем берегу. Конечно, пехота турнет их обратно. Мы же на своих истребителях должны ей помочь. Как, Яша, поможем? - обратился он к маленькому смуглому летчику.

Вопрос застиг Яшу Мемедова врасплох: слегка растерявшись, он огляделся вокруг - товарищи ждали, что он скажет, и решительно произнес:

- Я, мы все, обязательно поможем наземникам. - Мемедов смущенно улыбнулся. - Гнаться ведь будем за фашистами не на ворованных кобылах, а на своих кровных самолетах.

- Правильно, Яша!

- Молодец!

Угрюмые лица разгладились, оживились.

Хархалуп понял: теперь можно о деле.

- Вылетаем через час после взлета первой эскадрильи. Садимся в Бельцах. Оттуда будем прикрывать войска. Нагрузка большая: до семи вылетов с боями. Как, выдержите?

- Нам не привыкать... - ответил за всех Грачев. - Но как фашисты...

- Бить их будем, чтоб чертям тошно стало! А пока давайте подзаправимся. Вот и завтрак.

Прибыла подвода с завтраком. Две девушки-официантки разостлали под кустами скатерти, и летчики расположились прямо на пахучей траве.

Завтрак был неспокойным. Многие старались скрыть свое волнение за шутками и нарочито громким смехом.

Крупное лоснящееся лицо нашего доктора Козявкина приветливо улыбалось каждому, кто подходил перекусить. Он заботливо осведомлялся о самочувствии и тут же выдавал маленькие шарики "Кола".

- Как спалось, товарищ Тетерин? Все знали, что Леня любит поспать.

- Спасибо. Хорошо, Митрофан Иванович, - ответил тот. Тон был обычный, фамильярно-снисходительный, но заспанное лицо выражало живой интерес, пока доктор отсыпал из коробочки порцию "Колы". Продолжая держать подставленную ладонь, Тетерин как бы между прочим заметил:

- Жаль только, ночка коротка.

- Да что ты! - шутливо удивился военврач и зажал ему ладонь с шариками: - По твоим глазам этого не вижу, а лишние шарики тебе во вред: спать не будешь.- И тут же занялся щуплым быстроглазым летчиком: - Как спалось, товарищ Шульга?

Васянька старательно прятал в сторону припухшие глаза. Худое, нервное лицо его посерело. Стараясь не дышать на врача, он что-то невнятно пробормотал.

- Ты что это, словно красная девица, глазки отворачиваешь? допытывался Козявкин, отсыпая кучку коричневых драже.

- Да он от твоей лысины отворачивается, слепит она его не хуже солнышка, - вступился Хархалуп.

- А, Семен Иванович! Здрасьте. Как спалось, уважаемый коллега? "Коллега" было любимым обращением доктора. - О, да я вижу, и на тебя моя лысина действует.

- Не твоя лысина, а мошкара проклятая" - ответил тот, принимая из конопатых рук доктора свою порцию.

- Оно и видно, глазищи-то покраснели, - подковырнул доктор и назидательно посоветовал: - крепкого чайку хлебни. Утречком хорошо помогает.

- Эх, Митрофан Иванович, не забывай, глазищи мои цыганские, лукавые. Ты бы лучше в душу заглянул. Горит она, в бой рвется.

- Вот это человек! - негромко сказал Иван Зибин. Зибин высказал вслух то, о чем я подумал. Могло ли быть что-нибудь лучше, чем находиться в одном строю с Хархалупом, Грачевым, Викторовым!.. Быть на главном направлении. Учиться побеждать.

Я слушал разговор друзей, и было мне радостно и грустно. Грустно потому, что воевал не с этими людьми, на счету у которых появились уже лично сбитые самолеты.

Да только ли у них! Далеко за пределами полка разнеслась молва о бесстрашных летчиках Ивачеве и Селиверстове. На глазах у пехотинцев они вдвоем разогнали большую группу фашистских бомбардировщиков. Все с уважением говорили о мужественном Атрашкевиче, об энергичном, смелом Шелякине, о бесшабашной и неразлучной паре - Фигичеве и Дьяченко, о многих других наших ребятах.

За все это время мне ни разу еще не приходилось попадать в тяжелые переделки, о которых то и дело рассказывали летчики, чтобы взрывались цистерны, горели машины, переворачивались танки.

Правда, Шульга уверял, будто на днях от моих бомб одна зенитка скособочилась. Но сам он в тот вылет куда удачнее отцепил свои бомбочки. Точно в переправу! Все были уверены, что он решил ее протаранить, и, когда "чайка" взмыла от воды свечой, каждый вздохнул с облегчением.

Кто мог подумать, что он способен на это!

Тщедушный москвич с грустными карими глазами, Шульга незадолго до войны бросил было летать. Несколько дней вражеского нашествия неузнаваемо преобразили его.

На противоположной стороне аэродрома заработал мотор, за ним второй. Вскоре все вокруг огласилось густым ревом.

- Хлопцы, кончайте завтракать,- заторопил своих Ротанов, - первая эскадрилья взлетает, пора к вылету готовиться.

Над нами, почти цепляясь колесами за кусты, пронеслось звено майора Иванова. Мы хорошо видели его крупную голову, долговязого Дьяченко и острый профиль Валентина Фигичева. Следом за ними взлетел капитан Атрашкевич, его сопровождали младшие лейтенанты Семенов и Миронов. Замыкало звено Панкратова. Не делая привычного круга над аэродромом, самолеты сразу легли на курс и растаяли в плотной синеве утра.

- Пошли, - позвал меня Зибин, - нам минут через тридцать в первую готовность.

Не прошли мы и половины пути, как над аэродромом появился одинокий "миг". Мотор его работал с большими перебоями. Истребитель с ходу сел и зарулил на стоянку. Навстречу нам, что-то крича, бежал Коцюбинский. Наконец удалось разобрать: "Командир полка вернулся с задания".

- А ты куда бежишь, как угорелый?

Он махнул рукой в сторону командного пункта и, не отвечая, помчался дальше. Иван проводил его презрительным взглядом.

- До войны неплохим летчиком считался. Активист. Красиво на собраниях агитировал... А война началась - в эскадрильного писаря превратился. Смотреть на таких не хочется.

- Кому-то и писарем надо быть, не из каждого хороший солдат получается, - заметил я. - Не станешь же ты отрицать, что перед вылетом боишься? Но ты подавляешь в себе эдакий подленький голосок: вдруг собьют? И со мной то же бывает, и со всеми. И все-таки в. бою думаешь уже о том, как врага уничтожить. А Коцюбинского на это не хватило.