Мы встретились в комнате Гурджиева, и он выслушал, несколько похожий на приговор трибунала, длинный отчет Джейн о ее, и наших, отношениях с моей матерью и значении Гурджиева и Приэре в нашей жизни, о том, чего она хотела для нас в будущем и т.д. Гурджиев внимательно выслушал все это, подумал с очень серьезным выражением на лице, а затем спросил нас, все ли мы слышали, что сказала Джейн. Мы оба сказали, что слышали.
Затем он спросил, и в этот момент я даже подумал о его большой находчивости, понимаем ли мы теперь как важно было "для Джейн", чтобы мы оставались в Приэре. Еще раз, мы оба сказали, что понимаем, и Том добавил, что он также думал, что любое отсутствие было бы "перерывом в его работе".
Гурджиев вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал. Я сказал, что за исключением того, что я не буду выполнять текущей работы на кухне или какой-либо другой задачи, я не думаю, что мое присутствие будет чувствоваться, и, что я не сознаю важности того, что мне предлагали быть в Приэре. Так как он ничего не сказал в ответ на это, я продолжал, добавив, что он напоминал мне во многих случаях, что необходимо почитать своих родителей, и что я чувствую, что буду не в состоянии "почитать" свою мать, если откажусь увидеться с ней; и что, в любом случае, я ей многим обязан хотя бы потому, что без нее я не смог бы жить нигде - включая Приэре.
Выслушав все это, Гурджиев затем сказал, что есть только одна проблема, которая должна быть решена: для моей матери будет нелегко, если только один из нас приедет повидаться с ней. Он сказал, что хочет, чтобы мы сделали выбор честно и индивидуально, но что было бы лучше для каждого, если бы мы пришли к одному решению - или не видеть ее совсем, или нам обоим посетить ее на Рождество.
После обсуждения в его присутствии, мы пришли к компромиссу, который он принял. Мы оба поедем в Париж на Рождество к Луизе, но я поеду на две неделе - все время, пока она будет в Париже - а Том приедет только на одну неделю, включая Рождество, но не Новый Год. Он сказал, что любит праздники в Приэре и не хотел бы пропускать их все. Я тут же сказал, что праздники ничего не значат для меня - мне важно увидеть Луизу. К моему великому удовольствию Гурджиев дал необходимое разрешение: две недели - для меня и одну - для Тома.
Хотя я был очень счастлив увидеть мать снова, я не считал Рождество или посещение ее потрясающим успехом для нас. Я хорошо сознавал наши противоположные с Томом позиции - и неизбежно вспомнил о различных решениях, которые мы сделали прежде, когда вставал вопрос, провести ли Рождество с моей матерью - и, пока Том оставался в Париже, факт, что он решил уехать через неделю, повис над нами троими подобно туче. А, когда он вернулся в Приэре через неделю, эта туча сменилась тучей неминуемого отъезда Луизы. Мы много говорили о Джейн и Гурджиеве, об усыновлении, и, возможно, первый раз с тех пор, как мы были усыновлены Джейн, этот вопрос стал снова важным. По различным причинам, большинство из которых я уже не помню, было, очевидно, невозможно для нас вернуться в Америку в то время, но само обсуждение вопроса позволило мне осознать, что я могу покинуть Францию и вернуться в Америку, что я и решил сделать. Мои отношения с Джейн - более точно, отсутствие отношений, так как я не разговаривал с ней почти два года, за исключением обсуждения Рождества - были главной причиной моего желания уехать. Во всех других отношениях, и несмотря на то, что я бывал часто озадачен Гурджиевым, я был в целом удовлетворен Приэре. Но в то время все вопросы о том, почему мы находимся там, то, что Джейн является нашим законным опекуном, и невозможность уехать - все это навалилось разом, и я начал возмущаться всем и всеми вокруг и, особенно, своим собственным бессилием. Луиза была исключена из этого возмущения по простой причине, что она была, тогда, равно беспомощной и не могла изменить положение.
Как я ни печалился после отъезда Луизы, я вернулся в Приэре, и, с другой стороны, был освобожден, по крайне мере временно, от давления всех возникавших вопросов. Ничего не изменилось, и я должен был занять позицию менее болезненную, чем беспокойство о своем положении и бесконечные поиски выхода из него. Несмотря на это, сопротивление, появившееся после Рождества, не исчезло бесследно. Я решил, что сделаю все возможное, чтобы изменить положение, даже если и буду должен ждать до тех пор, пока "вырасту", что, совершенно неожиданно, тогда не казалось больше далеким будущим.
32.
Мое сознательное сопротивление тому, о чем я думал как о "ловушке", должно было сделать что-то с Гурджиевым или самим Приэре. Я был убежден, что являюсь свободным представителем (что, конечно, подразумевало взрослые отношения), и был уверен, что если я скажу Гурджиеву, что хочу оставить его школу, он скажет мне оставить сразу. За единственным исключением Рашмилевича, Гурджиев никогда никого не упрашивал - или пытался убедить остаться в Приэре. Напротив, он отправлял многих людей даже в тех случаях, когда они многое отдавали за привилегию остаться. Случай с Рашмилевичем едва ли подходил в этом случае, так как, согласно м-ру Гурджиеву, он платил ему за то, чтобы Рашмилевич оставался там, он был единственным, кого "просили" остаться. По этим причинам я не думал о м-ре Гурджиеве как о препятствии.
Действительным препятствием, на мой взгляд в то время, была Джейн; а так как она редко бывала в Приэре, и то, только день или два подряд, то я привык смотреть на Тома, как на ее реальное изображение. Переживание Рождества с моей матерью, и наши различные отношения к нему и чувства о нем, расширили существовавший диапазон разногласий между Томом и мной. То ли Гурджиев, то ли Джейн, определили для нас двоих разместиться в одной комнате в ту зиму - и это новое размещение, конечно, не способствовало установлению гармонии.
В течение тех лет, когда мы росли вместе, мы с Томом, оба привыкли пользоваться различным оружием. Мы оба были импульсивны и нетерпеливы, но выражали себя различными способами. Когда мы ссорились друг с другом, наши разногласия всегда принимали одну и ту же форму: Том терял свое терпение и начинал драку - он получал большое наслаждение от бокса и борьбы, - я презирал борьбу и ограничивался сарказмом и ругательствами. Теперь, ограниченные одной комнатой, мы как будто внезапно обнаружили себя в странном положении, оказавшись с оружием, направленным друг против друга. Однажды ночью, когда он упорствовал в своей обычной защите Джейн и критике меня, я, наконец, сумел спровоцировать его напасть на меня, и, в первый раз, в моей жизни, когда он ударил меня - это было, я помню, важно, что он ударил первый - я ударил его изо всех сил и даже с некоторой избыточной силой, которая, казалось, возникла внутри меня на некоторое время. Удар был не только тяжелым - он был совершенно неожиданным, и Том с грохотом полетел на кафельный пол нашей спальни. Я испугался, когда услышал его удар о пол, и затем увидел, что он в крови - около затылка головы. Сначала он не двигался, но когда он встал и был, по крайней мере, жив, я увидел преимущества моей превосходящей позиции в тот момент и сказал ему, что, если он когда-либо будет спорить со мной снова, я убью его. Моя ярость была подлинной, и я намеревался - эмоционально - выполнить то, что сказал. Моментальный страх, который я пережил, когда он ударился об пол, исчез, как только он стал двигаться, и я сразу почувствовал уверенность в себе и большую силу - как будто я раз и навсегда освободился от физического страха.
Мы были разделены несколько дней спустя и больше не жили в одной комнате, что я нашел большим облегчением. Но даже это не было концом. Я также, по-видимому, привлек внимание м-ра Гурджиева, и он сказал мне об этом. Он сказал мне серьезно, что я сильнее Тома, знаю ли я об этом или нет, и что сильный не должен нападать на слабого; также, что я должен "почитать своего брата" в том же смысле, в каком я почитал своих родителей. Так как я был в то время еще очень чувствителен ко всему, что касалось визита моей матери и отношения Тома, Джейн и даже Гурджиева к этому, я ответил гневно, что я не нуждаюсь в совете о почитании кого-либо. Тогда он сказал, что положение не является равным - Том был моим старшим братом, что определяло разницу. Я ответил, что то, что он старше, ничего не значит для меня. Тогда Гурджиев сказал сердито, что я должен прислушаться, для моей собственной пользы, к тому, что он сказал мне, и что я "грешу против моего Бога", когда я отказываюсь прислушаться. Его гнев только усилил мое собственное чувство гнева, и я сказал, что даже если я и нахожусь в его школе, я не думаю о нем, как о своем "Боге", и что, кто бы он ни был, он не обязательно всегда и во всем прав.