Когда Гурджиев удалился в свою комнату, эта группа американцев, естественно, села в одной из маленьких гостиных, они стали выражать соболезнования друг другу, а также обсуждать, какие бы действия они могли совершить, и во время этих обсуждений они пили. Главным образом потому, что я говорил по-английски, а также был хорошо им всем известен, они послали меня на кухню за льдом и стаканами, имея в наличии несколько бутылок ликера - главным образом, коньяка - из своих комнат или автомобилей. По той или иной причине, они начали настаивать, чтобы я выпил с ними, и так как я чувствовал, как и они, что Гурджиев был неправ относительно Сержа, я был рад присоединиться к их группе и даже чувствовал за честь быть приглашенным разделить с ними ликер. Вскоре я был пьян второй раз в свой жизни и очень наслаждался этим. Также, к тому времени ликер разжег наши чувства против Гурджиева.

Выпивка была прервана очень поздно после обеда, когда кто-то пришел позвать меня, сообщив в то же время, что Гурджиев готовится уехать в Париж через несколько минут и хочет видеть меня. Сначала я отказался идти и не пошел к машине, но он послал второго человека за мной. Когда я пришел к автомобилю, сопровождаемый всеми моими, на это раз, взрослыми пьяными компаньонами, Гурджиев посмотрел на всех нас сурово, а затем велел мне пойти в его комнату и достать бутылку "Наджола". Он сказал, что запер свою дверь и теперь не может найти ключ, а другой ключ от его комнаты есть только у меня.

Я держал руки в карманах и почувствовал себя очень смелым, а также еще сердитым на него. Хотя, на самом деле, я сжимал ключ в руке, я сказал, по необъяснимой причине, что также потерял свой ключ. Гурджиев очень рассердился и начал кричать на меня, говоря о моих обязанностях; и, видя, что потеря ключа была фактически преступлением, я становился только более решительным. Он приказал мне пойти и обыскать мою комнату и найти ключ. Чувствуя себя очень буйным, с ключом в руке в кармане, я сказал, что буду рад обыскать свою комнату, но уверен, что не найду ключ, поскольку припоминаю, что потерял его днем раньше. После этого я пошел в свою комнату и действительно искал в платяном шкафу, а затем вернулся, чтобы сказать ему, что я нигде не нашел его.

Гурджиев снова вспыхнул от раздражения, сказав, что "Наджол" очень важен - он очень нужен м-м Гартман в Париже. Я ответил, что она может купить его где-нибудь еще в аптеке. Он сказал, яростно, что пока "Наджол" есть у него комнате, он не собирается его покупать, и что аптеки закрыты по воскресеньям. Я сказал, что даже если в его комнате это и есть, мы не можем его достать без наших ключей, которые оба потеряны, и что, так как даже в Фонтенбло "дежурная аптека" открыта по воскресеньям, то, несомненно, подобная должна быть и в Париже.

Все зрители, особенно американцы, с которыми я пил, казалось, находили все это очень забавным, особенно когда Гурджиев и м-м Гартман уехали, наконец, в ярости без "Наджола".

Я не помню больше ничего об этом дне, кроме того, что я дошатался до своей комнаты и лег спать. Ночью мне было очень плохо, на следующее утро я впервые познакомился с действительным похмельем, хотя я даже не называл это так в то время. Когда я появился на следующий день, американцы уехали, и я был центром внимания всех. Меня предупредили, что я буду непременно наказан и, несомненно, потеряю свой "статус" как "сторож" Гурджиева. Трезвый, но с больной головой, я с ужасом предвидел приезд Гурджиева этим вечером.

Когда он приехал, я подошел к автомобилю подобно агнцу. Гурджиев не сказал мне ничего немедленно, и только, когда я принес что-то из его багажа к нему в комнату и открыл дверь своим ключом, он задержал ключ, потряс им передо мной и спросил: "Итак, вы нашли ключ?"

Я сказал просто: "Да". Но после короткого молчания я не смог сдержать себя и добавил, что я никогда не терял его. Он спросил меня, где был ключ, когда он требовал его, и я сказал, что он был все время у меня в кармане. Он покачал головой, посмотрел на меня недоверчиво, а затем рассмеялся. Он сказал, что подумает о том, что он сделает мне и даст мне знать об этом позже.

Мне не пришлось ждать очень долго. Темнело, когда он послал за мной, чтобы я пришел к нему на террасу. Я застал его там, и он, не говоря ни слова, сразу же протянул руку. Я взглянул на нее, затем - вопросительно ему в лицо. "Дайте ключ", - сказал он решительно.

Я задержал ключ в руке в кармане, как я сделал днем раньше, и, хотя я ничего не сказал, не протянул его, а просто посмотрел на него, молчаливо и умоляюще. Он сделал твердый жест рукой, также без слов, и я вынул ключ из кармана, взглянул на него и затем вручил ему. Он положил ключ в карман, повернулся и зашагал прочь вдоль одной из длинных дорожек, параллельно газонам, в направлении турецкой бани. Я стоял перед террасой, наблюдая неподвижно его спину, как бы неспособный двигаться, очень долго. Я наблюдал за ним до тех пор, пока он почти не исчез из вида, затем я подбежал к велосипеду, стоявшему недалеко от студенческой столовой, впрыгнул на него и помчался вдоль дорожки за ним. Когда я был в нескольких ярдах от Гурджиева, он обернулся посмотреть на меня, я затормозил, слез с велосипеда и подошел к нему.

Мы молчаливо пристально смотрели друг на друга, как мне показалось, долгое время, а затем он спросил очень спокойно и серьезно: "Чего вы хотите?"

Слезы подступили к моим глазам, и я протянул руку. "Пожалуйста, дайте мне ключ" - сказал я.

Он покачал головой медленно, но очень твердо: "Нет".

"Я никогда не сделаю ничего подобного снова. Пожалуйста".

Он положил руку на мою голову и очень слабо улыбнулся.

"Не важно, - сказал он, - Я даю вам другую работу. Но вы теперь закончили работу с ключом". Затем он вынул два ключа из своего кармана и покачал ими. "Теперь есть два ключа, - сказал он, - Вы видите, я также не терял ключ". Затем он повернулся и продолжил прогулку.

31.

Жители или постоянно жившие в Приэре окружали меня до такой степени, что я очень мало интересовался своей "семейной" жизнью, за исключением писем, которые я иногда получал от моей матери из Америки. Также, хотя Джейн и Маргарет обосновались в Париже, с тех пор как Джейн и я перестали общаться, я редко думал о них. Я вспомнил вдруг о существовании моей матери, когда в начале декабря 1927 года, она написала мне, что приедет в Париж на Рождество. Я очень обрадовался этой новости и сразу же ответил ей.

К моему удивлению, уже через несколько дней в Приэре появилась Джейн с особой целью - поговорить со мной о предстоящем приезде матери. Я понял, что ввиду ее законных прав, ей необходимо дать нам разрешение посетить нашу мать в Париже; и Джейн приехала, чтобы обсудить это разрешение, а также, чтобы посоветоваться об этом с Гурджиевым и, несомненно, выяснить наше мнение об этом.

Аргумент Джейн, что наша серьезная работа в Приэре была бы прервана визитом, не только казался абсурдным, но также вынес все мои вопросы, снова на передний план. Я и сам хотел принять очевидный факт, что каждый контакт с Гурджиевым и Приэре был "необычным"; само слово также значило, что были, возможно, особые люди - превосходящие или чем-то лучше, чем люди, которые не были связаны с Гурджиевым. Однако, услышав заявление о серьезности работы, я почувствовал необходимость в переоценке этого. Я чувствовал неудобство в моих отношениях с Джейн долгое время, и для законного опекуна было, несомненно, необычно посещать школу и не разговаривать с усыновленным почти два года, но старшим так, по-видимому, не казалось. Так как я не был готов спорить с заявлениями, что я был либо "невозможным", либо "трудным" ребенком, либо то и другое, я смирился с этой оценкой со стороны Джейн; но, выслушав ее аргументы о предстоящем визите, я начал думать снова.

Так как аргументы Джейн только усилили мою упрямую решимость провести Рождество в Париже с Луизой, то Джейн теперь настаивала, что я не только должен просить ее разрешения, но получить также разрешение Гурджиева. Все это, естественно, привело к совещанию с Гурджиевым, хотя, как я понял позже, только моя продолжительная настойчивость сделала это совещание необходимым.