В то время как она оскальзывалась на каменьях, падала в студеную воду и поминутно окликала Зорьку, муж ее Василь, контуженный на войне сержант, не отважился съехать вниз по раскисшей глине, хромал по круче, потрясал над собою костылем и глухо, будто предчувствуя что-то, звал жену воротиться домой. До света Зорька не отыскалась. Но следы ее, обнаруженные на грязной земле, с база вели на Касаут. Между тем утро выдалось пасмурное, серенькое, каких мало затевается в пору поспевающих хлебов; туман, как на грех, не расходился, плотными слоями перетекал над лесом, стлался по воде, обволакивал едва видимое солнце белой набухшей ватой. Горная вода жгла икры и колени, брызги леденили грудь. Чем дальше от хутора вверх по реке, тем русло ее уже, течение бойчее - того и гляди, собьет с ног и, точно корягу, затянет под обрыв, в яму, в гудящий омут. Островками зачернела ольха, кусты дерезы пошли гуще, свечки взметнулись выше человеческого роста, шершавыми метелками стебали по лицу. Напрямую не продраться. Кидалась Босиха с одного берега на другой, осевшим голосом окликала Зорьку. Ни звука в ответ. Шум перекатов стоял в ушах, туман застилал глаза.
Только с грехом пополам миновала Учкурку-отвесные бурые кручи с пущенной поверху дорогой, - припустился, навис, зашелестел по листьям нудный дождик, туман потянулся с гор, залег в ущелье, непроглядно заволок лес. Шла она теперь наугад. И чудилось ей: гдето близко мычит Зорька, кличет ее на помощь. Но странно: сколько она ни шла, до нитки промокшая, исхлестанная жесткими метелками, мычание не приближалось и не отдалялось стояло, как во сне, на том же расстоянии.
Туман поредел, пробилось солнце, и она увидела перед собою запань с лесопильным заводом, греческое сельцо, растянувшееся в расселине высоких гор, обросших у подножий чернолесьем, на вершинах - золотистыми, в хлопьях тумана, соснами, доступными лишь человеческому взору. Босиха подивилась, как далеко забрела, "до самых греков", куда она не однажды ездила с бабами на колхозных подводах за досками. Неподалеку от села, на лугу, уныло мокло пестрое стадо, и она ободрилась, подумав, что Зорька могла прибиться к нему.
Однако Зорьки и тут не было, пастух не встречал поблизости чужой коровы. Он предложил ей отдохнуть и обсушиться у костерка, тлевшего под навесом старой кошары, но Босиха, убитая своими мыслями, отказалась и повернула другим путем к Учкурке.
Стало понемногу прймеркать, ее снова понесло йа кручу - и вдруг обрушился ливень, накинутый ветром издалека, с грозных седых вершин, которые в ясные дни первозданно сияют вечными ледниками. Пока она соображала, куда спрятаться, а потом летела во весь дух к черневшему над обрывом балагану, ее искупало водой с ног до головы, иссекло хлестким, обжигающим градом.
Уже в балагане, выкрутив досуха белье и кофточку, она почувствовала сквозь дрожь неприятное покалывание в груди, но мысль о пропавшей корове была сильнее, заставила ее подняться и снова пуститься на поиски. Так мыкалась она во тьме возле хутора, пока внутреннее чутье не подсказало ей вернуться домой и поглядеть, нет ли там Зорьки, не пришла ли она чудом сама на баз.
И как же, говорят, Босиха изумилась, в какой пришла неописуемый восторг, когда, открыв калитку, она увидела во дворе свою корову, спокойно перебиравшую нажатую мужем траву! Оказывается, всю ночь и весь день Зорька паслась возле маслобойни, в саду дьячка, а вечером явилась сама с полным выменем. Босиха подоила ее, налила детям и мужу по кружке молока и, чувствуя недомогание, будто тлел у нее в груди какой-то занудливый уголек, влезла на печь и пригрелась под дерюгой.
Утром с печи она не встала. Ее пекло жаром, она стонала, впадала в забытье, бредила и, протягивая над собою руки, все звала Зорьку, а когда приходила в себя, то спрашивала, не пропала ли опять, выгнали ее в стадо или нет... Василь перепугался, выпросил у бригадира лошадей, чтобы отвезти ее в районную больницу, но Босиха строго-настрого запретила ему и думать о ней, заявив, что она никогда по больницам не лежала, еще девчонкой вылечилась от тифа дома, а простуду одолеть ей просто, выгонит ее разведенным медом и чаем с малиной. Говорят, Матюша ночами не смыкал глаз и все сидел в углу, в ногах у матери, болезненно вздрагивая при малейшем звуке ее голоса. Как-то ей стало легче, она оглядела сына отрезвевшими, чистыми глазами, погладила рукою по головке и слабо улыбнулась, прижалась обветренными губами к его лбу. Впоследствии многие женщины почему-то вспоминали ее разговор с сыном:
- Куда ты, Матюша, положил новый серп?
- На боровок, к вашему.
- Молодец. Ты его береги, не теряй. Вот выболею, поднимусь, будем с тобой на пару жать пшеничку.
Жать ей больше не довелось. Последние дни доживала Босиха. Василь отвез ее в больницу с тяжелым воспалением легких.
Перед смертью, странно успокоившаяся, бледная как полотно, она велела позвать к себе мужа. Сильно хромая, он вошел в палату, уронил ореховый костыль и чуть не грохнулся на ее постель. Няни вовремя подхватили Василя под мышки, усадили на белую табуретку, дали напиться воды.
До сих пор слово в слово держат женщины в памяти и ее разговор с мужем:
- Помираю, Вася. Не послушалась тебя, носилась по дерезе. Сколько в касаутских ямах купалась, в прорубь зимой проваливалась - и ничего, сходило... В войну мешки с кукурузой за тридцать километров по снегу со станции волокла, в сыром погребе неделями сидела, и даже насморка не было. А тут...
- Сгною! На куски порублю! - в отчаянии дернулся Василь и поднял голову с заострившимся, как у мертвеца, -подбородком, повел по стенам блуждающими глазами.
- Коровку не тронь. Она не виноватая. Это я... я сдуру переполошилась. Сон мне привиделся до этого плохой, будто увели ее цыгане.
- Не жить ей! Прибью.
Босиха выждала, пока он накричался, выпростала из-под одеяла руку и, жалеючи мужа, дотронулась до небритой щеки, тут же отдернула ее, застеснялась, поглядев на застывших в напряженных позах нянь.
- О детках не забывай, доведи их до ума, - спокойно, с прояснившимся лицом наставляла она мужа, стараясь ничего не забыть и сказать напоследок главное. - Одному тебе, Вася, с хозяйством не управиться. Девять месяцев пройдет - и женись. Вдовушек на хуторе много.
Найди хорошую.
- Ох, Лиза, Лиза... Что ж ты? Об чем толкуешь?
Заживо себя хоронишь!
- Я знаю, что помру. Чувствую. На мне жизнь не кончается. Женись. Мне там будет легче знать, что ты не вдовец. Молодой еще... И деткам будет к кому голову прислонить. Без женской ласки они зачахнут. Женись, Вася. Вот Касатка. Чем она тебе не пара? Посватай ее.
Кабы она согласилась - другой и не надо тебе. Я бы и горя не знала. Я бы радовалась там.
- Об чем мы разговариваем, Лиза? Об чем мы тут разговариваем? - твердил Василь и обеими ладонями тер себе лоб, щеки. - Ты только подумай!
- Я хорошо подумала. Упроси Касатку. Она и хлебца вам спекет, и постирает, и борща сварит. Не обдурит тебя. Ты же такой доверчивый. Окрутит какая-нибудь вертихвостка - пропадешь, деток погубишь.
- Она не пойдет, - мрачно, как из подвала, сказал Василь.
Умирающая, говорят, после его слов тяжко вздохнула, скрестила на груди руки и умолкла, обдумывая последнее замечание мужа, произнесенное с такою откровенною болью и прямотой. Долго она молчала, сберегая напоследок дух, чтобы успеть высказаться и ничего не оставить нерешенным, распорядиться по уму.
- Жалко, - проговорила она наконец. - Касатка ни за кого не выйдет. Она Михаила... солдата своего убитого, не обидит. Бери Дарью Остроухову. Была Дарьюшка молодой, любила тебя. Помнишь? Бери ее, все ж таки не холодную колоду на шею повесишь. Любила...
Похоронив жену, Василь Босов на другой же день безжалостно отвел и сдал корову в "Заготконтору", сбыл и телочку от нее, чтобы под корень, вчистую извести ненавистную Зорькину породу. Но заветное желание покойной исполнил в точности: ровно через девять месяцев послал сватов к Дарье, одинокой вековушке, и скоро они сыграли свадьбу, без дружков, без наряжанья и каравая, но все же свадьбу, с восковыми и бумажными цветами, с мутными бутылями раки и обильной, по тем временам, закуской. Омрачил позднего жениха Матюша: