4
Дорога наша была не из легких и могла сравниться только с дорогой в Буэнос-Айрес, куда мы добирались через Москву, Лиссабон, Сантьяго, Гавану и Лиму с пересадками, ночевками, экскурсиями и таборными сидениями просто так...
Почему путешествие так смело берет на себя роль сюжета?..
Может быть, потому, что всякое действие и движение, сменившее неподвижность, естественно и властно притягивает взгляд?.. Любой предмет, смещаясь в пространстве, заставляет следить за собой, а неизвестный предмет тем более...
То же самое можно сказать и о предмете известном, ибо перемена места способна придать ему новый облик, а непривычное пространство заражает охотой скольжения во времени...
Одно дело - Большой драматический театр дома, на Фонтанке, 65, и совсем другое - на дальних гастролях.
Скажем, я давно знаю артиста Владислава Стржельчика, но вот он едет на японские острова, причем с единственной ролью, да еще и вводом, едет вместо умершего Панкова, да еще без любимой и неразлучной жены, Люды Шуваловой, сперва актрисы, а теперь нашего ассистента режиссера или даже режиссера-ассистента. Таким образом, Слава поставлен в необычные обстоятельства дороги, ночного одиночества и хотя и временного, хотя и случайного, однако же неравенства на гастрольной сцене...
Разве герой не привлечет к себе наше повышенное и сочувственное внимание?
И все мы таковы - те же и немного не те, что обычно, и все узнаем о себе что-то новое, не то чтобы именно "японское", однако и явно не вполне "фонтанное".
Беда лишь в том, что при всей любви к Славе, Грише или Гоге автор не сможет сказать о них столько, сколько о себе, и лишь на своем нелепом примере в силах оказаться подробней и достоверней, чем на других, если, конечно, у него хватит отваги, а у читателя - терпения...
Как я уже сказал, дорога наша была не из легких: почти восемь часов на ИЛ-62 до Хабаровска; день - в городе, а ночь - в поезде до порта Находка, с вагоном-рестораном и всеобщей бесшабашной тратой ненужных в Японии рублей...
Сева Кузнецов, начинавший актерскую карьеру на Дальнем Востоке, чокался со всеми то ресторанной рюмкой, то граненым стаканом от проводника и на разные лады повторял ностальгическую фразу:
- Еду по своей юности, ребята!..
Получалось, что все мы как бы у него в гостях.
Гриша Гай тоже смолоду служил на Дальнем Востоке, но с нами не ехал, а лежал в больнице и сочинял письмо Товстоногову о том, что чувствует себя вполне здоровым, ждет от него новых ролей и готов на любые условия, лишь бы работать... Лишь бы оставаться в театре.
Давным-давно, в первый же день моей новой службы, здоровый и красивый Гай подошел ко мне в фойе, улыбнулся и подал руку:
- Очень рад, что вы теперь с нами, - сказал он. - Хотите, попрошу заведующего труппой, чтобы вам дали место в нашей гримерке?..
Мне показалось, что я давно знаю это широкоскулое мужественное лицо.
- Спасибо, хочу, - сказал я, а позже услышал, что так же открыто и дружелюбно он подошел к Володе Татосову, когда тот появился в "Ленкоме"...
В Грише сочетались редкая начитанность, живой ум и широта интересов. Вечно он писал какой-то телесценарий, ну, скажем, о Владимире Галактионовиче Короленко, или страстно учил польский язык, или читал в закрытой библиотеке том Гудериана; вечно таскал с собой огромный набитый портфель, который вызывал насмешки недоброжелателей: зачем актеру портфель? Но Гриша не обращал на них внимания.
Впрочем, его портфель и для меня был вечной загадкой, потому что, кроме книг и сценариев, в нем могла оказаться и добрая выпивка, и свежая базарная закуска, и штопор, и столовый прибор в салфетке, а иной раз чистая простыня и большое полотенце из прачечной, если Грише предстояло тайное свидание на квартире нашего общего друга артиста Бориса Лёскина...
Думаю, что в известной степени из-за этого самого портфеля и любви Гая к разным непредсказуемым книгам он и получил в "Амадее" роль императорского библиотекаря Ван-Свитена, который Моцарта сперва защищал, а потом предал. В невеликую роль он, по-видимому, вкладывал какие-то свои размышления об искусстве и жизни, и, я думаю, драматическое содержание заботило его больше, чем красота придворного костюма, который сшили на него, а перед отъездом в Японию пытались напялить на меня.
Еще во время репетиций, когда Товстоногов стал сокращать пьесу Шеффера и роль императорского библиотекаря в особенности, Гриша сильно разволновался и страшно расстроился, боясь, что теперь не сумеет выразить современный смысл интеллектуального предательства и борьбу зла и добра, происходящую внутри героя. По этому поводу он даже ходил к Гоге, но успеха не добился...
И хотя при людях Гриша старался ничего не обнаружить, следы его настоящих страданий остались в переписке с давним другом Ольгой Дзюбинской...
А когда, пройдя через все испытания, он все-таки сыграл своего библиотекаря и выразил то, что хотел, а спектакль стал кандидатом на поездку в страну восходящего солнца, Гай оказался в таком ужасном состоянии тела и духа, что не был включен даже в предварительный список. И это было больно...
Гай попал в больницу и окончательно упал духом...
А ведь он учил нас другому. Именно он дивно сыграл в "Фиесте" писателя Билла Гортона, который твердил гудящим голосом Гриши:
- Не падай духом. Никогда не падай духом. Секрет моего успеха. Никогда не падаю духом. Никогда не падаю духом на людях...
А Миша Волков в роли Джейка ему отвечал:
- Если выпьешь еще три рюмки, ты упадешь духом...
Телеспектакль по роману Хемингуэя поставил Сережа Юрский, и он имел у зрителя настоящий успех...
То есть сначала мы репетировали "Фиесту" в театре и даже показали прогон Гоге, но Гога по каким-то важным для него причинам этой работы не принял, и тогда Сереже пришлось искать реванша на телевидении...
Роль Билла Гортона на редкость совпадала с его главным человеческим свойством: быть честным, стойким и никогда не падать духом, о чем он и просил всех нас, и прежде всего огорченного Сергея.
И до последнего времени это Грише удавалось.
Несмотря ни на что...
Даже в те черные времена, когда многие падали духом, потому что партия громила космополитов. И Центральный театр Советской Армии, в котором работал Гриша, громил безродных космополитов. И сводный хор погромщиков изо всех творческих сил дружно мочил своего собственного космополита.
Тогда, на общем собранье раздался одинокий голос Гая, который сказал:
- Это - несправедливо. И это - неправда. Наш завлит Борщаговский вовсе не портит советские пьесы. А часто даже спасает. Наш завлит бескорыстно спасает плохие пьесы бездарных драматургов!..
И привел примеры...
Тут-то все и случилось.
Тут-то все собранье развернулось против Гриши, и его вместе с Борщаговским как безродных космополитов исключили из партии и прогнали из театра...
К сведению тех, кто уже и еще не знает.
"Космополиты", по тем временам, значило - евреи; их-то тогда и громили.
И некоторых - до смерти.
В конце сороковых - начале пятидесятых годов прошлого века, когда Гришу Гая изгнали из военного театра, "космополитов" громила вся страна во главе с обкомгоркомрайкомами и Центркомом. Громила громко и открыто.
А в начале восьмидесятых, когда Гай служил в Большом драматическом, а нас со Стржельчиком вызывал товарищ Барабанщиков, партия, в соответствии с духом нового времени, поступила гораздо хитрее и создала как бы общественный Комитет по борьбе якобы с сионизмом, заставив советских евреев самих себя громить. И не громко, а под сурдинку. В этом и заключались партийная хитрость и творческое развитие сталинской национальной политики в новых международных условиях.
Так вот, даже и тогда, когда его выгнали из центрального армейского театра, Гриша не упал духом, а, походив по Москве безработным и убедившись, что другие театры его принимать боятся, собрался ехать на самый Дальний Восток...