Изменить стиль страницы

В марте 1968 года, в солнцеволосой Праге, я забыл гастрольную дисциплину и не стал никому докладывать о ежедневных отлучках. Конечно, "кураторы" знали о них, но, честное слово, в те дни я не помнил о здравом смысле.

При одном взгляде на Ольгу было ясно, что она не станет входить в мое пленное положение. Спектакль?.. Да, это она понимала. Но до и после - наше время. Сам пражский воздух веял свободой и радостью, и наши бесконечные гулянья не знали мер и запретов.

Иногда и ее отвлекала работа - Пражский Театр оперы и балета, - и по каким-то неявным приметам я понял, что она успела пережить первые разочарования...

В гостинице ее узнавали или считали нашей, и никто ни разу не посмел спрашивать у нее пропуск.

Как-то мы оказались на улочке без неба: над нами громоздились строительные леса в несколько этажей. Дощатый тротуар под дощатой крышей напрягся, стало темно и трудно дышать.

Ольга сказала:

- Кажется, впереди глухие ворота... Давай вернемся...

Но, почувствовав чью-то уверенную подсказку, я не согласился с ней:

- Этого не может быть... Через пятьдесят шагов будет выход, - сказал я.

Мы пошли вперед, считая шаги, и, когда досчитали до пятидесяти, небо открылось и мы оказались на площади перед Кампой.

И всякий раз, как ни безоглядно мы уходили в любом направлении и каким лабиринтом ни казались мне старые кварталы, выход открывался сам собою, и мы оказывались в исходной точке - Карлов Мост и площадь перед Кампой.

Любая случайность казалась чудом.

- Видишь, круг замкнулся, - сказала Ольга, - я - кошка из твоего замкнутого круга...

Рильке она знала лучше, чем я; Цветаева была для нее пражанкой, но об Ахматовой она переспрашивала меня.

Мы целовались с открытыми глазами, целовались снова и снова, и мне казалось, что она целует лучше всех, кого я успел узнать...

Я и сегодня готов поклясться, что пражская архитектура рождена настоящей любовью для настоящей любви...

Однажды она сказала, что со мной хотят познакомиться родители, и я не отказался от встречи. Я не мог ей ни в чем отказать.

Отец, мать и бабушка Ольги эмигрировали из Петербурга давно, кажется, сначала в Париж, но теперь не представляли жизни вне Праги.

покойный писатель и деятель русского театра Н.Н. Евреинов был каким-то дальним родственником моей героини. С того званого обеда прошло много лет, однако я хорошо помню, что их родство с Николаем Николаевичем за пражским столом упоминалось. Этот человек написал книги "Театр как таковой", "Театр для себя", "Происхождение драмы", пьесы "Красивый деспот", "Такая женщина", "Самое главное" и книги по истории русского театра. По мнению нашей "Театральной энциклопедии" издания 1963 года, Николай Николаевич "отстаивал субъективно-идеалистический взгляд на искусство" и "утверждал, что творчество служит потребностям самовыявления", а "жизнь - непрерывный театр для себя...".

- О, как вы правы, Николай Николаевич, - сказал бы я ему на званом обеде, но его там не было, а в его книги я заглянул гораздо поздней.

В начале века Евреинову удалось создать свой "Старинный театр", но, сообразив, к чему идет Россия, он еще в 20-х годах отбыл во Францию и предпочел следить за нашими театральными событьями издали.

Родившийся в 1879-м, дедушка Евреинов умер в том же году, что и Сталин, успев передать родственникам не только свои представления о сцене, но и стойкое предубеждение против коммунистов и советского образа жизни.

Когда Ольга подросла и стала проявлять интерес и способности к танцу, семья вспомнила русскую родину и решила послать свою надежду в Вагановскую школу. Это был, очевидно, политический компромисс, но в профессиональном отношении игра стоила свеч.

Разговор за семейным столом оказался не так свободен, как того хотелось Ольге. Отца и мать волновали, как я понял, мои беспечные и соглашательские отношения с той властью, которую представлял мой театр, а бабушка все порывалась прояснить, откуда взялась моя загадочная фамилия, ввиду чего я подумал, что евреи вообще и Евреиновы в частности все-таки не одно и то же...

О том, что я женат, а мой сын поступил в школу, им, видимо, заранее сказала Ольга, приведя родных в замешательство, от которого они так и не избавились.

Несмотря на азиатскую толстокожесть, я сообразил, какой смысл могло иметь мое представление семье. И по тому, что я на него решился, нетрудно догадаться как о степени моей безумной безответственности, так и о высоте накатившего чувства.

Выйдя из родительского дома, я сказал Ольге:

- Знаешь, все-таки я здесь чужак... Чужак и иностранец.

- Только не для меня, - сказала она, и мы вновь забыли всех своих и вновь обнялись, говоря Бог знает что и сходя с ума друг от друга.

И все же я был смел только в поцелуях. Может быть, я потому и был так отважен, что между нами оставалась последняя граница...

Однажды Зина Шарко, не раз восполнявшая мою дырявую память, привела наш давний гастрольный диалог:

- Ну что, блядун? - спросила она в упор, имея в виду мои долгие и опрометчивые танцы с одной прекрасной румынкой.

И я ответил ей, используя литературный прием, называемый ассонансом:

- Я - не блядун, я влюблен...

Вот, оказывается, какие обмены репликами случаются в гастролях.

- Спасибо, Зина,- поблагодарил я коллегу за лестное воспоминание,- ты возвращаешь мне самого себя в другом измерении...

Я привел не относящийся к делу эпизод всего лишь как факт, а не попытку оправдания. Оправдания мне нет и быть не может, хотя бы потому...

Впрочем, пока сюжет не исчерпан, не имеет смысла его обгонять...

Но тема взаимоотношений моих героев с женщинами так соблазнительна!

Недавно родная сестра Г.А. Товстоногова, Нателла Александровна, в газетном интервью назвала нашего покойного Мэтра "бабником", и во мне возникло глубокое несогласие с ней. Я уверен, что и в Нателле возникло бы точно такое же несогласие со мной, попытайся я в одном слове определить этот сложнейший образ.

Всякий художник тоскует по красоте, гармонии и героине до последней черты. А большой художник - тем более. Именно на фоне высокой тоски по идеалу следует рассматривать его лирические сюжеты. Причем каждый в отдельности и всегда на фоне историко-географических обстоятельств, а не в безвоздушном пространстве или романтической невесомости.

И ни в коем случае не надо обобщать: "блядун", "бабник". Тем более женщинам.

Вот, например, Александр Блок и певица Мариинского театра Любовь Дельмас.

А вот Георгий Товстоногов и актриса Л...

Или актриса К...

Или актриса Ш...

Но довольно! Довольно, иначе я не завершу собственного сюжета.

В марте 1968 года театру предстояло сняться с места, сыграть свои спектакли в Братиславе, которую я в тот раз почти не запомнил, и, прежде чем уехать в Союз, снова оказаться в Праге.

То, на что мы с Ольгой надеялись и чего боялись, должно было случиться перед расставанием.

Но здесь язык мой лукавит, и я оставляю уловку текста как улику против автора.

Ольга не боялась ничего. Это я до последнего дня, очевидно, боялся, зная, что еще шаг - и отступать будет некуда.

Но лишь до последнего дня...

9 марта 1968 года страхи ушли, и в сюжет вмешались обстоятельства.

- Здравствуй, - сказал я, вернувшись, Праге и ее героине, и, одобряя мою решимость, Ольга прижалась ко мне.

- Пойдем, - сказал я, и она не спросила, куда.

Мы шли прямиком в мое временное пристанище, старинную гостиницу на Вацлавской площади, снятую для театра на последние сутки. Взявшись за руки, мы шли навстречу самой любви, два молодых человека, свободная балетная лебедь и драматический артемон, и я безумно гордился дивной подругой и внутренней свободой, которую наконец обрел наперекор упорному воспитанию. Подходя к парадному входу, я был уверен, что ступаю на порог новой жизни, и не ожидал от судьбы ни малейших препятствий.