Я расстегнул на шустром голубую австрийскую шинель и вытащил из кармана гимнастерки потертое, очевидно, фальшивое удостоверение и пустой конверт с адресом: "Симбирск. Садовая улица, 13. Елизавете Тенишевой".

Потрепанные и поредевшие гетманские части начали стягиваться на засыпанную трухой от соломы площадь среди Приорки.

Жители Приорки высыпали на улицы и с нескрываемым злорадством обсуждали отход сердюков.

Но, несмотря ни на что, по городу спокойно разъезжали на сытых гнедых лошадях отряды немецких кавалеристов. Гетман или Петлюра - немцам было все равно. Прежде всего должен соблюдаться порядок.

На Приорской площади мы по приказу "пана сотника" свалили в кучу винтовки и патроны. Немцы тотчас подъехали к этому оружию и начали его невозмутимо охранять. На нас они даже не посмотрели.

- А теперь - по домам! - сказал "пан сотник", отцепил и бросил на мостовую свои желто-голубые погоны.- Кто как может. По способностям. В городе кавардак. По одним улицам валят петлюровцы, по соседним отступают гетманцы. Поэтому, переходя перекресток, посмотрите сначала налево, а потом направо. Желаю здравствовать.

Он натянуто улыбнулся своей неудачной шутке, помахал нам по-штатски рукой и торопливо ушел, не оглядываясь.

Некоторые сердюки тут же на площади сбрасывали с себя шинели, продавали их за гроши приорским жителям или отдавали даром и уходили в одних гимнастерках без погон.

Мне было холодно, и я шинели не снял, только оторвал с мясом погоны. Вата вылезала из дыр от оторванных погон, и по этому одному признаку можно было легко догадаться, кто я такой.

Я дошел до Кирилловской больницы, где был когда-то давным-давно с отцом и Врубелем. В то время все эти места около больницы, глубокие овраги, заросшие боярышником, и узловатые вязы казались мне таинственными и зловещими. Сейчас я медленно и тяжело поднимался по крутому и пыльному шоссе на Лукьяновку, и у меня не было ощущения не только необыкновенности этих мест, но даже самого времени. Должно быть, от усталости.

Я сознавал, конечно, что время легендарное, почти фантастическое, иной раз похожее на бред или чрезмерный гротеск, но не видел этого сейчас,тусклое небо висело над обшарпанными окраинными улочками и хибарками, как висело тридцать лет назад. Серые мысли мелькали у меня в голове, и я вяло думал: "Когда же кончится этот бестолковый любительский спектакль с гетманами, атаманами, Петлюрой, с выкрикиванием трескучих лозунгов, неразберихой мыслей, полной путаницей понятий и злобой, гораздо большей, чем это оправдывалось обстоятельствами. Когда же задернется занавес на этой наспех сколоченной эстраде, где, к сожалению, лился не клюквенный экстракт, а настоящая горячая кровь".

В городе на перекрестках я не смотрел ни налево, ни направо. Мне очертел этот военный и политический балаган, и гнев лишил меня чувства опасности. Я проходил через строй петлюровцев в своей шинели с вырванными погонами, и только два раза меня сильно ударили прикладом в спину.

Толпы "щирых" украинцев, стоявшие редкими рядами

на тротуарах, кричали петлюровцам "слава", а на меня смотрели с бешеной злобой.

Но все же я дошел домой, позвонил, услышал радостный возглас Амалии, схватился за ручку дверей, опустился на стул в передней, и легкие веселые мысли закружились у меня в голове, хотя шинель очень сильно давила грудь,с каждой минутой все сильнее, будто она была живым существом и хотела меня задушить. Потом я понял, что это не шинель, а длинные узловатые пальцы шустрого сжимают мне горло из-за пачки одесских папирос "Сальве". И вместе с шустрым меня душат вытатуированные у него на ладони синие женские губы, сложенные бантиком. Я застонал и все забыл.

В молодости у меня изредка бывали такие короткие обмороки. Случались они от усталости.

Фиолетовый луч

Кричать во весь голос "слава!" несравненно труднее, чем "ура!". Как ни кричи, а не добьешься могучих раскатов. Издали всегда будет казаться, что кричат не "слава", а "ава", "ава", "ава"! В общем, слово это оказалось неудобным для парадов и проявления народных восторгов. Особенно когда проявляли их пожилые громадяне в смушковых шапках и вытащенных из сундуков помятых жупанах.

Поэтому, когда наутро я услышал из своей комнаты возгласы "ава, ава", я догадался, что в Киев въезжает на белом коне сам "атаман украинского войска и гайдамацкого коша" пан Петлюра.

Накануне по городу были расклеены объявления от коменданта. В них с эпическим спокойствием и полным отсутствием юмора сообщалось, что Петлюра въедет в Киев во главе правительства - Директории - на белом коне, подаренном ему жмеринскими железнодорожниками.

Почему жмеринские железнодорожники подарили Петлюре именно коня, а не дрезину или хотя бы маневровый паровоз, было непонятно.

Петлюра не обманул ожиданий киевских горничных, торговок, гувернанток и лавочников. Он действительно въехал в завоеванный город на довольно смирном белом коне.

Коня покрывала голубая попона, обшитая желтой каймой. На Петлюре же был защитный жупан на вате. Единственное украшение - кривая запорожская сабля, взятая, очевидно, из музея,- била его по ляжкам. Щирые украинцы с благоговением взирали на эту казацкую "шаблюку", на бледного припухлого Петлюру и на гайдамаков, что гарцевали позади Петлюры на косматых конях.

Гайдамаки с длинными синевато-черными чубами - оселедцами - на бритых головах (чубы эти свешивались из-под папах) напоминали мне детство и украинский театр. Там такие же гайдамаки с подведенными синькой глазами залихватски откалывали гопак. "Гоп, куме, не журысь, туды-сюды повернысь!"

У каждого народа есть свои особенности, свои достойные черты. Но люди, захлебывающиеся слюной от умиления перед своим народом и лишенные чувства меры, всегда доводят эти национальные черты до смехотворных размеров, до патоки, до отвращения. Поэтому нет злейших врагов у своего народа, чем квасные патриоты.

Петлюра пытался возродить слащавую Украину. Но ничего из этого, конечно, не вышло.

Вслед за Петлюрой ехала Директория - неврастении писатель Винниченко, а за ним - какие-то замшелые и никому неведомые министры.