...Из-за полуоткрытого окна доносились революционная музыка, песни и слышался гул огромной толпы, дефилировавшей посередине улицы. Люди шли плотно, яблоку негде было упасть. Такое Званцев видел впервые, зрелище производило сильное впечатление, но не тягостное, а, скорее, ошеломляющее.

- Господа... - начал негромко. - Я вынужден констатировать неудачу. Теоретическое исследование не дало ровным счетом ничего. Остается последнее: я еду в Екатеринбург. Полагаю, что осмотр местности позволит продвинуться в нашем деле. Я не исключаю, что найду кого-нибудь из участников событий. В живых. Будем надеяться, что чекисты смели еще не всех. Как только (и если) я получу обнадеживающие результаты - дам телеграмму. О тексте мы условимся.

- Что делать нам? - спросил Веретенников-старший. - Может быть, есть смысл поехать всем вместе?

- Нет. Городишко небольшой, все друг друга знают, толпа привлечет внимание. Ожидайте здесь. Всякую работу против советвласти - временно прекратите. Текст телеграммы: "Милую племяшку поздравляю с замужеством". Тогда выезжайте немедленно. Я буду встречать на перроне три дня подряд".

Мне оставалось только пожалеть, что у меня нет ни Соколова, ни Дитерихса. Но я надеялся: откровенный разговор с Татьяной приблизит решение задачи. Она найдет книги. Если их читал Званцев - прочитаю и я. Дитерихс у них был, Званцев упоминал об этом.

Я начал укладывать рукопись в папку, случайно одна из верхних страниц упала на пол и перевернулась. Я увидел строчки, твердо выведенные косым учительским почерком: "Дитерихс упоминает о "головах", увезенных Юровским в Москву под видом артиллерийских снарядов. Но это загадочное обстоятельство ничем не подтверждено". Подписи не было.

Утром я встал пораньше, чтобы приготовить завтрак - себе и маме. На следующий же день после отъезда Трифоновича она перестала появляться на кухне, целыми днями лежала на диване, обмотав голову мокрым махровым полотенцем и без конца пила кофе. Какое удовольствие она находила в этом горьком, совершенно невкусном напитке - я не понимал. Один раз я заметил, что она жадно курит, как дворник в подворотне, сжав мундштук папиросы большим и указательным пальцем. Я ничего не сказал; рана кровоточит, пройдет время, успокоится. Но успокоения так и не наступило...

Сели завтракать, я спросил о самочувствии, настроении, она вымученно улыбнулась: "Не говори глупостей. Есть такой цыганский романс: "Он уехал, он уехал..." Понимаешь? Он не посчитался ни со мной, ни с тобой. Чего же еще?" - "Но он до мозга костей - служащий Системы! - запальчиво возразил я. - Ты ведь любишь его... А любовь - это жертва". Взглянула удивленно: "А ты повзрослел... Но судить обо всем сможешь дай бог - после первого развода. Все. Я не желаю обсуждать".

Отправился на кухню, мыть посуду. Любовь... Жертва... Красивые, нет замечательные слова, они исполнены глубочайшего смысла. Если бы я понимал это год назад - Лена была бы жива. Мы бы уехали куда-нибудь, на край света, где ни антимораль, ни госбезопасность не достали бы нас... Впрочем наивно. Весьма. Троцкий скрылся в Мексике, и его достали. Ледорубом по голове. Достали бы любого, тут нечего "строить иллюзии". Ладно. Живой печется о живом. Таня вот обозначилась. Когда произношу ее имя - сердце бьется сильнее. Пока никто не видит и не слышит - можно признаться. "Татьяна, помнишь дни золотые..." А что? Может, они еще и наступят, эти дни... А потом мы почему-то расстанемся и я поставлю любимую пластинку Трифоновича: "... помню губ накрашенных страданье, в глазах твоих молчанье пустоты..." Как это, наверное, томительно и даже мучительно: любовь осталась, а любящие расстались.

На уроки идти не то чтобы не хочется (хотя - последний класс, экзамены, поступление... Куда? Сейчас я думаю, что школа НКВД осталась за горизонтом) - колом по голове эта тупая бездарная школа. Было два светоча и погасли. По-га-си-ли... Не пойду.

Долгий знакомый путь: Марсово (никогда не назову его "Жертв революции". Разве что в смысле ироническом. Вот, иду, а под ногами не жертвы, а палачи); Суворов на въезде - граф Рымникский, князь Италийский знал бы он, во что превратилась его Россия... И мост. Гулкий, длинный; слева усыпальница с гробами тех, кто не удержал, не смог; справа кирпичный домик Чудотворного Строителя. Наступил стране на горло и открыл путь Ленину. История иногда спрямляет стези... А вот и мечеть. Два минарета. Никогда боле не прокричит с их вершины муэдзин: "Аллах велик!" Незачем. Мусульмане, иудеи, православные и католики... Кто там еще? Объединяйтесь! И поднесите товарищу Сталину адрес с уверениями, что боле не верите ни во что и ни в кого, кроме него, самого, самого...

Длинная-длинная улица. Серый дом. Здесь в двух объединенных буржуазных квартирах жил вождь ленинградских рабочих, славный охотник за дичью и женщинами - Сергей Киров. Начальник Оперативного отдела Николаев, коммунист и чекист, выстрелил другу Сталина в голову. Ему велели враги народа? Из окружения вождя? Чтобы возник предлог: чистить ряды. А потом - как некогда заповедал пламенный Свердлов, "сомкнуть" их. "Тесней ряды!" От этого призыва веет могильной прохладой. На любом кладбище могильные ряды тесны до невозможности.

Поганые мысли. Лучше не думать. В конец концов нет ничего бесплоднее ненависти. Она не строительница, ненависть эта. Но тогда зачем соединил Маяковский? "Строить и... месть"? Правда, он в другом смысле. Но все равно: месть! Навязчивое слово...

Дом Лены. Привал антисоветчиков-террористов. Врагов. Как подрагивали кончики пальцев, когда собирал на асфальте оберточную бумагу... Как боялся... Дух захватывало, и ладони были мокрые. Лена... Если ты слышишь меня сейчас - знай: я и в самом деле крепок задним умом. Но я искренен. Я просто не понял, что люблю тебя. Я испугался. Но не предал. И не предам...

И снова, опять, в который уже раз - голос:

- Сережа...

Татьяна в ветхом своем пальтеце и вытертой шапчонке. Вот если бы сейчас привести ее в лучший магазин и одеть...

Вполне рогожинские мысли. Да ведь я - не Рогожин, она не Настасья Филипповна. Увы... Что мне делать, милая, добрая Лена...

- Это случайность, не бойся. Я не призрак. Ты ведь об этом подумал? Я хотела попросить тебя дочитать рукопись. Подумай. Потом мы встретимся, и я тебе скажу кое-что. Согласен?

- Дай адрес. Телефон.

- Я сама тебя найду. Не обижайся. В нашем деле - чем меньше - тем дольше. Живешь. Прощай...

Остановилась.

- Он у тебя расписку отобрал, - смотрит бездонно. - Я знаю, как все было. Ты ее уничтожил. Нам известно, что Дунин умер. Да? Теперь в самом деле прощай. - Она уходит, а я понимаю: они следили за мной. Что ж... такая работа.

"Паспорт и командировку (теперь Эрмитаж отправлял Званцева в московский Музей изобразительных искусств для изучения запасников) принесла Вера Сергеевна. Званцев сидел у радиоприемника и слушал выступление Гитлера на "Партайтаге" в Берлине. Высокий, истерический голос завораживал, удивительный по звуковой выразительности язык (Званцев свободно разговаривал и читал по-немецки) воспринимался сладкой музыкой. Вера Сергеевна села в кресло, положила документы на стол и закинула ногу на ногу; фигура у нее была удивительно гармоничная, обратил на это внимание еще при первой встрече, теперь же, отвлекаясь от Гитлера, беспомощно косил глазами. Да-а... Едва ль найдешь в России целой... Эту крылатую сентенцию великого поэта Вера Сергеевна явно опровергала. Званцев вдруг поймал себя на том, что с трудом справляется с собой.

Судя по всему, она заметила волнение собеседника (еще ни единого слова не произнесли, а беседа текла, текла - на заданную тему, это сознавали оба), улыбнулась, грудным голосом проговорила нечто вполне общее, незначительное, тем не менее Званцев вспыхнул и отвернулся. Было в ней что-то бесконечно порочное, зовущее, отталкивающее - вдруг понял это. Не Пелагея, не мидинетка с Монмартра - другое, наизнанку вывернутое, а поди, откажись... Какая прозрачная пленка, какой миг единый отделяет другой раз человека от пропасти...