Изменить стиль страницы

Учитель физкультуры, который был вынуждаем всей администрацией школы, покушающейся на его автономию, ставить Наде «освобождение», не мог в своей мужской примитивности простить Наде ее личность, ее протест, не мог понять, что чужое противодействие не всегда направлено против него самого, и здесь не грех, а какая-то беда, тем более трогательная, что неосознанная.

Добавим, что беда так и не была осознана Надей до самого ее конца.

Надя, к примеру, так и не поняла истинной причины своего раздражения и гнева против нового учителя физкультуры, а ведь из всех учителей он один вел предмет, ближе всего стоящий к физическому, натуральному, природному, и он нимало не смущался тем, что часть девочек на каждом уроке отсутствовала, Нимало не стесняли его все эти начинающие зреть формы, эти майки с пятнышками пота, эти некрасивые спортивные трусы, которые призваны ведь не украшать, а только не мешать, не сковывать бега. Учитель физкультуры, видимо, вообще был более склонен ценить именно пот, труд, свободу движений и вообще ясность ситуации, при которой либо ты идешь на физкультуру, либо остаешься по вполне понятной причине, но тогда нечего камуфлировать истинное положение вещей и изобретать, к примеру, претензии, только лишь из-за которых ты якобы и не посещаешь его уроки.

Стало быть, когда учителю физкультуры было все объяснено, он с тем большим невольным презрением и даже с чувством законного превосходства проходил мимо Нади, а она терялась и гасла. И это было похоже на любовь, на яростную борьбу двух существ, из которых вдруг одно оказывается сломлено, а другое теряет интерес.

Учитель физкультуры действительно потерял всякий интерес к Наде, она больше чем не существовала для него — она была противопоказана спорту, поскольку не могла выступать ни в каких соревнованиях, даже общешкольных, и принесла бы одни хлопоты учителю физкультуры, если бы со своими замечательными спортивными задатками — а у нее проявились действительно незаурядные легкоатлетические способности, например, как в прошлом году в толкании ядра — вдруг появилась бы и всех победила, и пошла бы дальше брать барьеры, кубки и чемпионские ленты — только подумать!

Таким образом, Надя, вернувшись в школу, все еще держалась за свою индивидуальность, все еще была скрытной, загадочной и все так же открыто улыбалась всем и каждому, а все кругом уже все знали, и девочки со звериным любопытством сообща наблюдали за ее поведением, а мальчики, вообще в этом возрасте туповатый и незаинтересованный народ, посматривали на Надю странными уклончивыми взорами, предаваясь своим неприхотливым забавам в виде обсуждения результатов матчей и того, как вчера было.

Ни одна, ни другая группа не влекла и не интересовала Надю, она стояла особняком, отлично училась, ей не было пристанища в их групповых разговорах на переменках. Могло показаться также, что, в общем, и ею больше никто не интересовался — как не может интересоваться петух уткой и наоборот.

Единственная сфера, где Надя была важна и нужна и ожидалась с большим интересом, была сфера медицины, и, начиная с первого контакта с врачами в неврологическом диспансере, с первого наблюдения и записи в истории болезни, эта сфера медицины все прочней присваивала себе Надю, все больше времени удерживала ее у себя — уже не в условиях диспансера, а в условиях больницы, и именно психиатрической больницы, куда Надя пошла, так как отказалась больше ходить в школу и нужна была особая, другая школа, и ей предложили школу в больнице, там ей дадут аттестат, там остальные будут больные, а она будет одна здоровая среди них и т.д.— так ей сказали.

И именно в условиях психиатрической больницы Надя и провела последний год своей жизни, отказавшись даже выйти после получения аттестата, выйти на лето на волю, к людям, передохнуть.

Она и лето прожила в клинике, обожаемая больными, которым она всем помогала, ходила со старушками прогуливалась, читала вслух лежачим, помогала няням кормить и т.д. Она прожила там кошмарный летний период, когда в другой психбольнице, в Соловьевке, шел ремонт и всех — хроников, буйных, овощей-старух и девушек после суицидных попыток — всех свезли из той клиники сюда, к ним, в их патриархальную тишину, где Надя до тех пор пребывала.

Надя жила там, кстати сказать, более свободно, нежели остальные, выходила в город, когда хотела (но это бывало редко). Надя на равных общалась с небольшим коллективом научных сотрудников, которые все думали (помимо постепенного накапливания научного материала по поводу Нади для каких-то будущих работ) — они все трое думали о судьбе самой Нади, в частности, о проблеме появления у Нади в скором времени бороды — и о той проблеме, куда Надю поворачивать, ибо накачать гормонами ее можно было, и пришить или отрезать тоже не составляло труда, но ведь не важно что висит или не висит у человека, а важна психика, личность, а психику ломать нельзя. Какая есть внутри сексуальная направленность, такова она и будет, и в этой связи врачи даже подвели Надю к мысли, что ей уже НАДО.

И произошло скоропалительное знакомство Нади с одним пришедшим на практику в мужское отделение студентом, и этот студент и Надя вечером пошли гулять.

Но, однако, возможно, чего-то врачи не предусмотрели, каких-то нюансов в психике абсолютно чистой и невинной девушки, то ли студент слишком жертвенно подошел к самой идее эксперимента, решив жертвовать собой грубо и сразу, не задумываясь о результате, так как жертвовал он своим телом, а никак не душой, никак не своей бессмертной душой и чувствами, которые у него жили не в теле, совершающем эксперимент, а где-то витали вне его в тот ответственный момент. И душа у него осталась жить нетленная и нетронутая, а вот тело пострадало, ибо Надя страшно избила, молодого будущего психиатра, от него остались клочья, фигурально выражаясь.

А Надя, так и не дожив до появления бороды (а именно бороды психиатры опасались больше всего), Надя-то повесилась на пояске от халата в ту же ночь. И никто не понял, почему это произошло, и ни в какую статью история болезни Нади не попала, хотя этот потрясающий материал на двухстах страницах хранится в архиве, видимо, но это для нас с вами потрясающий материал, для обыкновенных людей, и потрясающий в том случае, если опубликовать все эти беседы, ход мыслей врачей, их сомнения, их эксперименты с седативными препаратами, их забавные акции по спасению Нади.

Но историй болезней не публикуют, это врачебная тайна, не подлежащая разглашению, их пишут не для любопытства, а ради науки, то есть для пользы больных в конечном счете — но вот Наде пользы эти двести страниц не принесли, она остановилась, так сказать, между мужественностью и женственностью, не желая ничего выбирать, поскольку слишком, может быть, была умна, непорочна и безгрешна, и природа оказалась не в силах противостоять этому осознанному выбору чистоты.

Однако из этого не следует делать скоропалительных выводов, что вот, дескать, для умного человека женственность мелка, глупа и пошловата, а мужественность самодовольна, глупа и тоже погрязла в пошлости и что третьего решения не дано, ибо от него попахивает концом нашего мира, концом человечества, если все люди так остановятся, как бы ставши святыми.

Нет, совсем не этому, видимо, учит нас история бедной прекрасной Нади, и вообще ничьи истории не могут нас ничему научить, на что-либо натолкнуть, что-то перевернуть в этом мире.

Ибо самое основное, над чем работали те трое исследователей Нади, была тема предопределенности человека его физиологией, но после ухода Нади тема этой неизбежности как-то рухнула, и даже сообщество трех веселых молодых врачей распалось, она дружила с ними троими, она им верила и, возможно, кого-то из них полюбила и ради этого жила в больнице — но мы больше ничего не узнаем на эту тему, точка.