Изменить стиль страницы

Камикадзе сказал Гнусу свое всегдашнее правило: кто упал — подтолкни, слабым места нет на земле, неживучим. А тот, поджигатель, был живучий, то есть не живучий, а, видимо, из другого мира, ибо дети Системы редко убивают, они часто умирают сами, уходят из окна пешком, как Бацилла, погибают от передоза, но сознательно и специально не губят живые души. А тот, поджигатель, был, видимо, из мира, где убивают сразу и чем попало, из обычного мира, поэтому-то он и не пришелся ко двору пятерым детям Системы, может, ему не дали пристать к девочке, выперли своими слабыми силами, и он был, видимо, глубоко обижен этим.

Люди Системы не обижаются (?). Вопрос вопросов, но действительно, может ли обидеться прощающий все и всем (?) человек.

Бацилла не обиделась, когда ее встретила Соня Пижма с маслопроводом, Бацилла осталась стоять где стояла в холодном зимнем подъезде, когда перед ней навеки закрылась их дверь. Стояла, может быть, до утра, они не проверяли, у них был запас всего и не надо было выходить, да и боялись.

Через четыре дня она из какого-то окна в чьем-то подъезде шагнула прочь и умерла от огорчения, ударившись об асфальт, как сказал Камикадзе, умерла именно от огорчения.

Мужественность и женственность

Странные иногда штуки выкидывает природа: вернее, странные иногда ошибки совершает природа — не ошибаясь ни в одном из миллиардов случаев, неукоснительно всюду идя по прямой, она вдруг дает сбой, зигзаг в одном казусе: и вот вам, пожалуйста, возникает жизнь, такая же как у всех, имеющая будто бы равные права со всеми иными жизнями, права на душу, мысли, счастье, надежды, свои маленькие горести при несовпадении реальности с мечтами и так далее — полный набор.

Ан нет, оказывается, от рождения эта ошибочная душа осуждена на пожизненное заключение внутри себя либо на пытку, и ни о какой справедливости, счастье и мечтах и речи быть не может, постольку поскольку имеется так называемый сдвиг по фазе, крошечное отклонение в виде — для первого раза — того, что шестнадцатилетняя девушка, друг и товарищ класса и нравственное мерило, честная и притягательная в своей постоянной внутренней сосредоточенности, перед чем бледнеют все людские страстишки и внешним проявлением чего является милое, на поверхности лежащее всепрощение и улыбка для всех, но понятно, что там, там внутри, идет какая-то постоянная внутренняя работа — так вот, эта привлекательная девичья натура вдруг в одном плане дает внезапную вспышку совершенно откровенно проявляемой, безо всякой внутренней сдержанности и тихой всегдашней улыбки — вспышку яростно проявляемой нелюбви к учителю физкультуры.

Здесь надо сделать отступление и сказать о внутренней сущности, которая только одна и составляет очарование человеческой личности — мы упоминали об этом как о некоей постоянно тлеющей сосредоточенности, о некоей постоянно (по-видимому) идущей внутренней работе, которая никак не выявляется в словах, словно бы тщательно стерегомая тайна, причем стерегомая не специально, а как бы неосознанно.

Странным казусом в таком случае иногда является открытие этой тайны личности — допустим, в минуту откровенности, в момент опьянения чем-то или кем-то, в порыве высшей доверчивости, возникающей у человека, когда кто-то очень упорно добивается его расположения, а Надиного расположения, заметим, добивались достаточно упорно, особенно в конце ее краткой жизни.

И если в результате в конце концов кто-то первым достигает этой цели и входит в доверие — то что же получается? Получается раскрытие тайны, расшифровка чужой души, достаточно двух-трех фраз, оказывается, вот оно что.

Как правило, эти две-три фразы ничего не могут передать из той вселенной, откуда они прилетели как сигнал иной цивилизации: но поскольку они произнесены на нашем простом и пошлом языке, то это слова понятные, ограниченные, грубые при критическом рассмотрении. Ни одни слова не достойны мысли, их породившей, и потому так плоска иногда бывает называемая по имени проблема, которая мучит, мучит, мучит — словно бы как мучит нас проблема происхождения жизни, но если мы о ней думаем ночами на самом высшем уровне, погружаемся в мироздание и так далее, то упаси нас Боже утром на работе или в семейном кругу с улыбкой вымолвить «вчера ночью не спалось и думалось о происхождении жизни». Сразу же, пожалуйте, готова плоская, одномерная разгадка, что вот оно что, человек-то дурак, нашел о чем думать ночами, о происхождении жизни, о чем-то таком плоском, наукообразном, и так плоско в этом признается, даже рассказывает. Как, он это всерьез?

Как, это ты всерьез, с учителем физкультуры, всерьез не принимаешь его системы тренировок на жалких его двух уроках в неделю, на этом малооплачиваемом посту, презренном, лишенном мозга иного, кроме костного? Как, это ты всерьез мучаешься, Надя, что на уроках физкультуры дают слишком мало, мало тебе этих кувырочков на мате и игры в девичий баскетбол с вашим этим царапаньем и пробежками туда-сюда сорок пять минут? Тебя именно это мучает, тебе чего-то другого хочется, от этого странного желания взять больше ты и отталкиваешься, и здесь, в пыльном спортивном зале, ты черпаешь основание для своего искреннего гнева по поводу того, чему вас здесь научат и с чем выпустят в жизнь?

Да, именно здесь, тут, загадка и сущность Нади дала трещину, а потом пошли другие щели и трещины, в особенности когда она доживала последние месяцы своей жизни и сама видела, как прозрачна и понятна становится она для врачей — но первая трещина возникла во время первого скандала с учителем физкультуры, мужчиной средних лет, озабоченным своими делами и никак не открывающимся навстречу десяткам пар глаз, наблюдающих его в пыльном школьном зале.

Озабоченный своими делами немолодой мужик, поджарый, всегда говорящий отрывисто и только по делу, всегда усталая практическая забота о недопущении травм, а к этим душам подход такой: различать по фамилиям и только.

Надя, после первых же нескольких уроков в десятом классе с этим новым учителем, совсем перестала ходить на физкультуру, мотивируя это горячо и непривычно многословно. Ее не устраивали, во-первых, эти бесконечные кувырки, прыжки в длину и так далее, затем она предъявляла претензии, что с ними не занимаются метанием диска или ядра, например. В прошлом году-то было, говорила она чуть ли не со слезами.

Учитель ставил ей двойки, и классная руководительница всерьез забеспокоилась о том, что картина учебы главной отличницы и надежды школы резко испортилась. Класс был выпускной, шла серьезная подготовка в институты, а Надя регулярно получала по две двойки в неделю и сидела на подоконнике в коридоре во время уроков физкультуры, причем демонстративно.

Это выглядело странно, и классная руководительница вкупе с расстроенными родителями Нади, спасая положение, направила ее в неврологический диспансер, чтобы там ей поставили диагноз с освобождением от физры по какой-то болезни — по такой-то и такой-то болезни. Надеялись как-то договориться с врачами насчет, скажем, сильных головных болей и т.д.

Надя должна была пройти анализы и всех врачей, а при наличии эндокринолога, психиатра и гинеколога все тайное станет явным, и здесь имеется в виду как тщательно скрываемая тайна, так и тайна, не известная самому ее носителю — и Надя стала прозрачной и явной для врачей, а затем и для родителей, учителей и учеников, а сама она так ничего и не узнала и продолжала жить в полном неведении, охраняя в себе свою личность, свой мир и никого туда не пуская — и не зная, что ее индивидуальность предопределена и что ее сущность может быть сформулирована пошлым и ясным образом.

В Наде бушевали вселенные и миры, сменяя друг друга, ничто не могло быть определено словами, и ее тайна по-прежнему скрывалась за приветливостью и вечной чарующей улыбкой, открывающей ее ослепительные белые зубы и освещающей ее розовое, свежее, юное и крепкое юношеское лицо — почти юношеское, бывают такие девушки-мальчики, такие Афины и Деметры, охотницы-богини, бывают; ну и Надя была такой и улыбалась своей трогательной, открытой улыбкой всем и каждому за исключением учителя физкультуры, а он, этот хмурый мужик (тоже мир и тоже скрытая вселенная), простодушно как бы брезговал ею и глядел (встречая в коридоре) всегда поверх Надиной головы, стриженой кудрявой головы греческого мальчика.