Немного выведенный из себя, осмеливаюсь я на провокацию: "А если мне придется прибегнуть к помощи наемного убийцы..." Профессор сразу:

"Все зависит от того, какого знака жертва. Надеюсь, вы не захотите, чтобы Близнецов убил Телец?" - возмущенно, как гурман, которому рекомендуют в утку с апельсинами добавить чеснока.

"А не скажете ли, чем мне заниматься можно?" Глянув на меня украдкой, астролог чуть заметно мрачновато улыбнулся: "Чем можно? Ну, к примеру, почему бы вам не написать статью об астрологии?"

Я тихо спрашиваю у него: "Профессор, а сами вы относитесь к какому знаку?" Он - братским шепотом: "Да неужели вам не ясно?" И только тут я замечаю, как этот отвратительный астролог на меня похож.

x x x

Рассуждать о тучных - мне и карты в руки. Я - толстяк. Нет, я не мню себя специалистом по дородству, я просто человек, который говорит о том, с чем он знаком не понаслышке, а из собственного опыта. К тому же до того, как раздобреть - достигнуть состояния, в котором пребываю я немалую часть жизни,- я был худым и даже тощим. На фотографиях тридцатилетней давности я выгляжу достойной имитацией червя с прорисованным скелетом. Теперь же я подушка, пуховик, софа. Я рыхлый и обширный. В самом деле, толстый занимает больше места, но не потому, что он нахал, а вследствие естественной тенденции раздаваться вширь из-за присущей его плоти эластичности.

Мне кажется, что полнота придает мне внешнее достоинство - на которое, возможно, я лишь и могу рассчитывать. Когда я говорю, что собираюсь похудеть - все толстые грозятся, и обычно дальше дело не идет,- друзья мои пугаются, как если б я выказывал симптомы явного безумия. На фоне итальянского пейзажа я возвышаюсь горделивым монументом грузности, изменения которого Отечество не потерпело бы. Колизей не может и не должен быть квадратным, а у Миланского собора недопустимы купола, как у мечетей. Стало быть, на самом деле толстяки не вызывают подозритрльности и предвзятой неприязни; расизма в отношении упитанных пока не наблюдается, и остается лишь надеяться, что в результате кризиса худоба не станет почитаться признаком лояльности, а толщина - симптомом политического и морального коварства.

Относится толстяк к себе по-разному: порой страдает и считает - не всегда безосновательно - свой нетронутый запас энергии свидетельством суровой, скудной жизни, заставившей его употреблять чрезмерно калорийные продукты. А иногда бывает рад тому, что он, как было сказано, обширен, лишен углов - прямых и острых, мягок, будто весь из мха, будто бы он затвердевшая статуя из шерсти. Нередко он впадает в манию величия, начинает думать, что он - памятник, и, предвкушая церемонию открытия с выступлениями мэров и творцов культуры, не замечает многих неприятностей. Ходит толстый медленно, как будто бы его должны узнать и поприветствовать много именитых граждан, которых, впрочем, он заметно превосходит именитостью. На самом деле знать его никто не знает, и тем не менее он - важная персона, чему свидетельством его широкая походка, задумчивое, но не омраченное лицо и сдержанное дружелюбие.

Говорят и пишут, будто бы толстеют те, кто много лет не знал покоя, будто толстый человек обидчив, удручен, тревожен, будто бы в накопленном им жире он на самом деле хочет утонуть, исчезнуть, раствориться. Вполне возможно, что толстяк действительно стремится окутать себя мягким ласковым покровом, облачиться в неснимаемую мантию из благосклонной плоти. Он замыкается в нее, будто в берлогу, в королевские чертоги, кутается в имитирующий тело мраморный наряд. Глубоко телесный, толстяк, возможно, не ведает полетов, раскованности и рекламно-зрелищных пробежек по лугам. Одновременно кроткий и смятенный, он -из породы ханов, которые в Монголии встречались Марко Поло, мудрых таоистов, путешествующих по миру, не выходя из комнаты, задумчивых буддийских чернецов, размягчающих себя, чтоб вырваться из кабалы желаний и скорбей, и высокопоставленных духовных лиц, в своих уединенных снах говорящих на латыни.

x x x

В доме у себя я приютил три зеркала; одно на самом деле обитало здесь и раньше - в стенном шкафу, на створке; пользоваться им почти что невозможно, но оно об этом не жалеет. Второе зеркало, у входа,- обычное персидское, может быть, прошловековое, купленное в лавке, торгующей персидскими товарами и гораздо более похожей на базар, чем на магазин, где продаются антиквариат или восточные диковины; оно прикрыто грубо разукрашенными ставнями и пребывает в полутьме. Третье, в ванной, выглядит как призрачное мутно-серое стекло, лишь намекающее на лицо, в нем отраженное; оно напоминает о том, что мир в упадке, что живое эфемерно, что ночная мгла разлучит свет и краски об извечной участи всего, что жило и живет; я назвал бы его зеркалом для привидений, но, возможно, оные боятся отражаться, чтобы вновь не обрести материальной формы и не возвратиться к изнурительному бытию.

Зеркало четвертое - круглый мажордом из ясного стекла, помогающий мне бриться; физиономию мою оно мне демонстрирует немного искаженной, увеличенной и лишь частично, и посему я отношусь к нему, как к собственному Риголетто, но без дочки, приносящей огорчения. Из моего правдивого рассказа можно сделать вывод, что зеркал я не люблю: во-первых, потому, что я не вижу никаких разумных оснований на себя смотреть, к тому же вид моей особы толстой и стеклянной - оскорбляет мой врожденный вкус; но еще больше, вероятно, потому, что зеркало, дающее пристанище всему на свете, кроме звуков, кроме упоительного шума жизни, источает, кажется, какое-то высокомерие и горечь, негодование и холодность и выглядит графическим безмолвным подражанием смерти.

Хоть и пытались это сделать люди хитроумные и дерзкие, в большинстве своем писатели - к примеру, кроткий хроникер Алисы,- живому в зеркало входить запрещено; оно недвижно и бесплодно, как непотревоженная гладь воды в колодце, оправленная в раму парапета; равнодушное, оно изображений не удерживает, только их лишает голоса и не ведает их запаха; зеркало - обитель холода и одиночества, это наша фотография для удостоверения призрака. Мы предъявим его молча, входя в колодец тишины.