прямым, надежным, замкнутым столпом.

В прыжках через потоки или скалы,

нет, ни одна газель с ним не сравнится,

не могут биться золотые рыбы

в сетях так буйно, как огонь-безумец,

плясали вкруг него со мной и пели

вельможи, короли и козлопасы,

а умирал, -- как собственное тело,

огонь я вызволяла из золы.

В день моего рождения, наверно,

деревней нашей с факелами люди

прошли, иль это мама шла по взгорью,

все заросли любовью распаляя,

боярышник, рожковые деревья

всегда горят над кровною долиной

и, извиваясь, словно саламандры,

разносят пылкий запах по холмам.

Мой факел, задыхающийся факел

поныне будит и стада и годы,

не ослепляет он, лишь за спиною

он оставляет ночь в разрывах алых,

я тьму убью, не то убьет кромешность

Архангела, что я в себе несу.

Нет, кто из нас кого несет, не знаю,

но знаю: я служу ему исправно,

и с головы его я кукловодам

ни волоска, ни искры -- не отдам.

Бросаю я в костер все, чем богата,

но отдала я все, и без поклажи

я падаю, но мой огонь не гибнет,

я и без рук спасти его способна.

А, может, кто-то из моих умерших

его спасает от кошмара ночи,

чтобы смогла от пят и до макушки

я тьму кромешную спалить дотла.

Пришла с огнем я с берега другого,

откуда шла, туда и возвращаюсь.

Там не хранят огня, он, там рождаясь,

враз исчезает алым альбатросом.

А я еще должна земной котельне

обол последний положить в подол.

Отец и мать, сестра опередили

меня, -- Христос, хранящий моих мертвых,

дорогой огненного Марафона

я к берегу иному тороплюсь.

Перевод И.Лиснянской

110. Марфа и Мария

Зачаты в одной постели,

к одним ключам припадали,

и вместе пили и ели,

и вместе век вековали,

к одним родникам ходили,

вдвоем с рассветом вставали.

Кипело все под руками

у Марфы, жизнью наполнясь,

и пенился хохолками

курятник в гомоне горлиц,

звенели плошки с горшками,

котлы распирала гордость.

И Марфа шагом веселым

спешила, чуждая смутам,

к своим давильням и пчелам,

годам, часам и минутам...

К ней все, ожидая встречи,

тянулось, вниманью радо:

так на бубенец овечий

спешит послушное стадо.

И лишь Мария -- далече,

в углу, где тишь да лампада.

В углу, где замерли звуки,

прядет, а не видно нитки.

И что там детские руки

рисуют по синей плитке?

Что варит она незримо,

а нет ни огня, ни дыма?

И полднем золотоглазым,

пока сестра хлопотала

о всех нуждавшихся разом,

ее Марии не стало.

Без сборов и суматохи

отправилась в путь далекий.

Бесшумно замерли вздохи,

слегка побледнели щеки.

В углу, тишиной повита,

одета прохладной тенью,

она -- как лед сталактита,

как сон сухого растенья.

Шли годы. Марфа старела.

Забило копотью вьюшки.

Молчал котел помертвело,

остыл очаг у старушки,

и стала белее мела

ее коса огневая.

Все чаще, забыв про дело,

кому-то в ответ кивая,

она в уголке сидела,

как в юности та, другая...

И п'од нос себе устало,

прикрыв глаза неживые,

"Мария", -- она шептала,

а после опять: "Мария!"

И раз, не окончив фразу,

одно затаив желанье,

шагнула к сестре, и сразу

порвалась нитка дыханья...

А Марфа шагала небом,

не зная, кто был, кто не был.

Перевод Н.Ванханен

Природа

111. Смерть моря

Как-то ночью умерло море,

словно жить в берегах устало,

все сморщилось, все стянулось,

как снятое покрывало.

Альбатросом в пьяном восторге

или чайкой, что жизнь спасала,

до последнего горизонта

на девятом вале умчалось.

И когда обворованный мир

открыл глаза на рассвете,

оно стало сломанным рогом:

кричи -- ни за что не ответит.

И когда рыбаки решились

на уродливый берег спуститься

был весь берег смят и взъерошен,

словно загнанная лисица.

Было так велико молчанье,

что оно нас всех угнетало,

и казалось, высится берег,

словно колокол, сломанный шквалом.

Где боролся с ним бог и оно

под его хлыстами рычало

и прыжками оленя в гневе

на удары его отвечало;

где соленые губы сливались

в молодом любовном волненье,

где танцы в кругу золотом

повторяли жизни круженье,

там остались одни ракушки,

блеск скелетов мертвенно-белый

и медузы, что вдруг оказались

без любви, без себя, без тела.

Там остались призраки-дюны,

словно пепел и словно вдовы,

и глядели в слепую пустыню,

где не будет радости новой.

И туман, перо за пером

ощупывая со стоном,

над мертвым большим альбатросом

стоял, словно Антигона.

Глядели глазами сирот

устья рек, утесы и скалы

в холодный пустой горизонт,

их любовь он не возвращал им.

И хоть морем мы не владели,

как подстриженною овечкой,

но баюкали женщины ночью его,

как ребенка, у печки;

и хоть в снах оно нас ловило

всеми щупальцами осьминога

и утопленников то и дело

прибивало оно к порогу, -

но, не видя его и не слыша,

мы медленно умирали,

и наши иссохшие щеки

ввалились от горькой печали.

За то, чтоб увидеть, как мчится

быком одичалым на гравий,

разбрасывая раздраженно

медуз и зеленые травы;

за то, чтоб оно нас било

просоленными крылами,

чтоб на берег рушились волны,

набитые чудесами, -

мы дали бы морю выкуп,

платили бы мы домами

и -- как побежденное племя

сыновьями и дочерями.

Как задохнувшимся в шахте,

дыхания нам не хватает,

и гимны, и песни, и слово

на наших губах умирают.

Все зовем мы его и зовем,

рыбаки с большими глазами,

и горько плачем в обнимку

с обиженными парусами.

И, качаясь на них, качаясь, -

их когда-то качало море, -

мы сожженные травы жуем -

в них вкус водяного простора

или наши руки кусаем,

как скифы пленные в горе.

И, схватившись за руки с плачем,

когда ночь покрывает сушу,

мы вопим, старики и дети,

как забытые богом души:

"О Т'аласса, древний Таласса,

ты спрятал зеленую спину,

позови, позови нас с собою,