Изменить стиль страницы
Укажи-и-и мне-е-е та-а-акую оби-и-итель,
Я тако-оо-ого угла-а-а не вида-а-ал.

Все сразу нахмурились, опершись локтями на стол, и, прикрыв глаза ладонями, ждали, как, жалуясь, истаивая, замирал высокий Якушин голос; и вдруг согласно и мощно, как по команде, подхватили, ахнули:

Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?

– Ну, затянули, как слепые, – сказала Надежда, проходя мимо Успенского. – Теперь до полночи простонут да прожалуются.

Успенский незаметно вышел. В летней избе возле кухонного стола стояла Маша, мыла тарелки. Он подошел и тихонько взял ее за локоть. Она обернулась к нему, улыбаясь.

– Мне с тобой поговорить давно бы надо, – сказал он.

– Ступай на волю. Я сейчас выйду, – сказала Маша.

Она повязала белую в горошину косынку и, отстукивая каблучками по деревянным ступеням, сбежала с крыльца. Он стоял возле приоконной березки, оглаживая теплую шелковистую бересту, стоял неподвижно, смотрел на белую косынку, на то, как она легким поскоком, покачивая плечами, летела к нему, и вдруг почувствовал, как ему захотелось плакать.

И в голове зашумело, замолотило в висках. «А брага-то хмельная», – подумал мельком.

Маша подошла к нему, чуть потупясь, словно разглядывая перламутровые пуговицы на его застегнутом вороте, положила руку ему на плечо.

– Ну?.. Что?.. – тихо спросила она.

Он тронул губами ее волосы и с удивлением почувствовал, что они влажные и прохладные.

– Не надо, – сказала она. – Могут ненароком посмотреть в окно.

– А ты боишься?

– Не надо здесь. Пойдем отсюда.

– Куда?

– Куда-нибудь. Пойдем хоть на одоньи.

– Пойдем! – он взял ее под руку.

– Здесь не надо, – она убрала руку.

– Ну хоть за руку-то можно тебя взять? – раздраженно спросил Успенский.

– Не обижайся, Митя. Я живу у родственников, надо считаться с этим.

– Да я им что, ворота дегтем мажу?

– И так разговоры идут. Мне на эти разговоры плевать. А Надежда злится; как-никак, мол, Андрей Иванович – человек уважаемый. Чего ж вы по селу бродите? Чай, не молодые, не семнадцатилетние. Надо вам посекретничать – вон, закрывайтесь в горнице и сидите сколько угодно.

– Лучше на двор нас загнать, в хлев, – засмеялся Успенский. – Уж там никто нас не увидит.

Он вдруг приостановился:

– Постой, а что ж она привечает Кречева да Возвышаева?

– Ну, с Возвышаевым мы по селу не бродим.

– Ага! Значит, вас это в горнице вполне устраивает.

Маша звонко рассмеялась:

– Ты, кажется, ревнуешь? Ой, какой ты глупый!.. Какой глупый, – она взяла его за руку. – Пошли!

Они свернули в заулок, долго шли вдоль высокого плетня.

Успенский опять приостановился:

– Нет, постой, постой! Ты все-таки скажи, какого черта они делают у вас?

– Ну ты ж видел сегодня.

– Кречева, что ли? Сегодня ладно… Они с пленума всей оравой пришли…

– А он один не ходит, – Маша прыснула. – Он стесняется… И для храбрости водит с собой Левку Головастого.

Смех ее звучал дразняще-загадочно, – то ли она потешается над ним, хочет раззадорить, то ли и в самом деле радуется, что все к ней льнут, обхаживают ее.

И против своей воли он продолжал говорить зло о Возвышаеве:

– Да он же деревянный… Он истукан с глазами! Как ты можешь с ним общаться?

– Истукан не будет тратиться на близких. Ты посмотри, как он живет. Был у него?

– Ты и в доме у него бывала? – отшатнулся Успенский.

– Успокойся. Я к нему не ходила. Секретарь нам рассказывал. Да вон бабка Банчиха, у которой он квартирует. Она все знает: и что он пьет, и что ест… А я, Митя, не могу прогнать человека из дома только за то, что обо мне могут нехорошо подумать. И потом, у них свои отношения с Андреем Ивановичем.

Он прильнул к ней, стал торопливо целовать ее плечи, шею, быстро приговаривая:

– Прости меня, Маша! Милая, добрая… Ты всех готова принять под одну крышу… Ты святая… Прости меня!

– Что с тобой, Митя? Ты сегодня какой-то сам не свой.

– Прости! Я и в самом деле становлюсь как сварливая баба.

– Пошли отсюда! Ты хотел, по-моему, мне что-то сказать?

Они вышли на выгон к большому пруду, обсаженному тополями.

В низине возле пруда паслись две лошади. Они подняли головы и, поводя ушами, долго смотрели на Успенского и Машу, словно хотели их; спросить о чем-то и не решались. Закрякали невидимые утки и, шлепаясь в воду, поплыли от берега. Сквозь тополя дальнего берега просвечивала большая красная луна, и черная рябь ветвей ложилась на гладкую, тускло блестевшую, как луженый таз, воду.

Обочь от села на взгорье за выгоном кучно теснились островерхие сараи одоньев, словно сдвинутые шатрища уснувшего табора.

Они остановились на плотине, в том самом месте, где стояла когда-то красильня и жил синельщик – творец этого пруда, перегородивший речку Ольховку. Теперь там виднелся рваный остов каменного фундамента да под обрывом, по ложу бывшей речки струился чахлый, заросший болотной ряской ручеек.

– Ну? Что? – спросила она опять тихо и призывно, глядя ему в глаза, и, казалось, ждала не ответа, не слов, а чего-то более нужного и важного.

Он обнял ее за плечи, притянул к себе и целовал долго, слушая грудью, как бьется ее сердце, видел, как пугливо, уклончиво, куда-то в сторону смотрят ее темные глаза. И ему теперь не хотелось говорить то, зачем он пришел сегодня. Ну что он мог ей сказать? Из артели еще не ушел, учителем поступит ли, и куда? На Возвышаева пожаловаться, что с работы гонит? Теперь только этого и не хватало.

– Знаешь, что я придумал, Маша? Пойдем к Сашке Скобликову. Давно у них не собирались. Они здорово обрадуются тебе. Старика повидаем… Побеседуем, попляшем, споем…

– Как хочешь. Пошли!

Они спустились вниз, прошли в обнимку пересохшим руслом бывшей Ольховки, вышли на обрывистый берег Пасмурки и в тени беспорядочно разбросанных ветел тихо брели до самых Выселок, где на отшибе возле Пасмурки стоял новый дом Скобликовых.

6

Иван Жадов с лесником Зареченского лесничества ночью добрались верхом до реки Прокоши напротив Пантюхинских рыбацких станов. Здесь они спешились, вытащили из прибрежных камышей речного затона припрятанный ботничок и спустили его на воду.

– Дальше пойду пешком, – сказал Жадов леснику. – А ты поезжай на Сенькин кордон. Приготовьтесь… Приеду послезавтра, к вечеру.

Ловко работая двухлопастным веслом, он переплыл реку, вытащил из воды ботник и спрятал его в густых ивняковых зарослях. Потом поднялся на прибрежный песчаный увал, заросший высоким, в колено, тяжелым зубчатым листом матошника, огляделся. Ночь стояла тихая, лунная, со светлыми небесами и темной, окутанной вечерним туманом землей.

В низинах в двух шагах ничего не видать. Зато по реке, на открытом лунному переблеску изгибистом плесе, видно было далеко. У самой излучины, под обрывистым берегом притулились черные развалистые рыбацкие лодки, а выше над ними маячила избушка с двускатным верхом.

Людей не видно и не слышно. Тишина. Только где-то недалеко от избушки редко и глухо брякал жестяной бубенец, какие обычно привязывают на шею лошадям да коровам, когда пасут их в кустарниках.

Жадов постоял, послушал и двинулся к рыбацким станам вдоль берега. Возле избушки паслись стреноженные кони. Жадов осторожно прошел между двумя рядами деревянных вешал, на которых висели сети, и заглянул в растворенное окошко. На свежем пахучем сене прямо на полу, освещенном сквозь окно полной луной, спали два рыбака в сапогах, накрытые с головы брезентовым плащом.

В избе тонко и нудно звенели невидимые комары. Жадов с минуту потоптался у раскрытого окна, потом решительно пошел к пасущимся лошадям. Сняв с одной лошади путо, он связал его кольцом, оставив один конец свободным, потом снял с себя брючный ремень, привязал к кольцу с другой стороны – получилось нечто вроде простенькой оброти.