* * *

В Венецию надо прибывать морем. Собственно, в любую мечту предпочтительно вплывать. Я и в Израиль в юношеских мечтах всегда приплывал. Стоял на борту несоветского лайнера и всматривался в ярусы Хайфы. Израиль надвигался, как лицо лирической героини и заслонял небо. На лице оказывались расширенные поры и отчего-то порезы, не исключено, что от бритья. К своим детским кошмарам относишься почти так же сентиментально, как к детским мечтам. Человеку свойственно любить и жалеть в себе ребенка. Вернее, даже бережно сохранять его.

Заметив стрелку с нарисованным корабликом, я немедленно свернул, как она предписывала, вправо. Затем снова вправо. Еще раз. Потом — круг. Налево. Наградой за предусмотрительность были: индустриальный пейзаж, узкая и разбитая дорога, напомнившая военную, проложенную на Голанском плато между минными полями. Но там-то я ездил на джипе. Еще какие-то зигзаги. Встречных машин практически не наблюдалось. Попутные вообще исчезли. Указатели казались обшарпанными, даже не прошлогодними, некоторые покосились.

Наконец, дорога увенчалась будкой с подпитой бабой, не вязавшей лыка даже по-итальянски. Справа тянулась провисшая и оттого жалкая колючая проволока, за которой скучал пустырь. Слева, за будкой, зябли под ноябрьской моросью несколько одиноких машин, потерявшихся на пустой автостоянке. Обочины в смятых промытых не одним дождем бумажках. Покосившаяся скамеечка, до того облезлая, что тут же всплыл в памяти наш парк, тот, еще из России, где за прудом была одна такая же, не раз согретая нами… Не то, что буфета, даже автомата с какими-нибудь благами цивилизации не было. Ни кофе, ни колы. Это было невероятно, но правильно. Возвращение в юность началось с почти натуральной российской глубинки. И когда я все-таки снова всунулся в окошко узнать когда и откуда будет отплывать в Венецию какой-нибудь паром, внутренне я был готов к тому, что меня обложат по-русски. Потому что моя неподражаемая фраза: «Сеньора! Гондола — Венеция! Аква, аква!», — звучала издевательством деревенского остряка.

Бухая мадонна долго шарила где-то в районе подола, затем выдала мне расписание речных автобусов. Ближайший и последний ожидался через два часа. Пронаблюдав на моем лице сначала радость понимания, а затем — глубокое разочарование, мадонна энергично потыкала туда, откуда я приехал. И я последовал ее совету.

Теперь я въезжал в Венецию не с черного, а с парадного входа. На пейзаже это особенно не отразилось — он оставался откровенно индустриальным. Дорожные указатели мелькали, как отрывистые команды судьбы. Прямо! Налево! Прямо! Направо! Наконец, я уперся в уродливое бетонное строение, претендовавшее на роль пресловутой театральной вешалки, с которой начинается Венеция. Именно здесь следовало бросить машину. Многочисленные надписи запрещали оставлять автомобили под открытым небом.

Вокруг не было никого. Вообще никого. Я был единственный приехавший в Венецию человек. А путеводитель утверждал, что «в Венеции туристический сезон длится круглый год». Получалось, что я снова куда-то не туда въехал.

Я остановился на грязноватой обочине в надежде, что появится кто-нибудь с несколькими дюжинами английских слов в активе. Появилось пьяное бойкое существо в капитанской или милицейской фуражке. Паниковский, сперший головной убор у Бендера. Он подтвердил, что это правильная стоянка, посоветовал запарковаться на втором этаже в левом углу и пообещал отвести меня к причалу с корабликами, плывущими в рай. Чаевые брать он отказался, и это наводило на мысль, что мелочью здесь не отделаться.

Мы, изображая светское общение, прошли сотни полторы метров и оказались на пристани с моторными лодками. Меня очень целенаправленно погнали на одну из них и жизнерадостный лодочник протянул загорелые руки за моей сумкой.

— Сколько? — подозрительно спросил я, ненавязчиво отводя сумку чуть в сторону.

— Как всегда. Сто пятьдесят тысяч.

Я явно производил на них впечатление состоятельного идиота. Восемьдесят долларов? Я выматерился и захромал обратно. Вокруг бегал Паниковский и обиженно подтявкивал, что иной дороги в Венецию нет, а значит и иной цены, и интересно почему это в Москве до сих пор не умеют отвечать благодарностью на добро. Кажется, русский акцент моего английского исправит уже только могила.

Водный трамвайчик нашелся быстро, метрах в пятидесяти от противоположного конца стоянки. В десятки раз дешевле. Венеция словно пробовала меня на взрослость.

* * *

Трамвайчик доплыл до площади Сан-Марко неожиданно быстро. Но понял я это, только посмотрев на часы. Вплывая в Венецию, отрываешься от берегов реальности и попадаешь в затон времени, где оно может течь медленно, быстрее, может стоять на месте или даже двигаться в обратном направлении, у каждого по своему. Меня то и дело швыряло на десять лет назад и било о казалось давно затупившиеся углы. Отражавшийся в призрачных водах Большого канала нелепый подросток, бывший когда-то мной, и я нынешний всматривались друг в друга с пристальной завистью. Кроме того я, кажется, начинал ревновать к нему семнадцатилетнюю Юльку, а он ко мне — взрослую иностранку. И еще я боялся ее не узнать.

Сойти на берег в принятом смысле не удалось — была «большая вода». Я мечтал это увидеть и мне повезло. Это когда море как бы вспухает и вползает на сушу. Вода заливает блюдце венецианского стекла. Некоторое время море медленным соленым языком проходится по всем неровностям, щелям и пазухам прекрасного растрескавшегося рта. Задумчиво колеблется, вспоминая ракурс отражений окон и стен, забытый с прошлой «высокой воды». Процеживается через многовековую человеческую игрушку, оставляя после себя свежую соль на подживщих ранках шелушащихся стен. И в конце-концов, медленно, незаметно исчезает, как темное ощущение соития из разъятых тел.

Что делать людям, живущим по своим муравьиным законам, в этом трении стихий? Людям, идущим за покупками, за красотой, за информацией? Они прокладывают высокие деревянные настилы, разборные, напоминающие пляжные лежаки на высоких ножках, составляют их в бесконечные шеренги, а потом суетливо перемещаются по ним — за информацией, за покупками, за красотой.

Вот и нам с ней сейчас надо будет выстроить из каких-то нелепых лежаков тропинку из прошлого. Настелить мостки над холодной мутноватой водой усталости и равнодушия. Или не выстроить. Прошлепать в резиновых сапогах напрямую, как вот этот венецианский полицейский. В охотничьих сапогах. В конце-концов, у меня было право на приключение. И, как всякий солдат в увольнении, я был к нему готов. Неприятным было, что я еще не решил — хочу я что-то строить, или. Или. Или так. Просто так. Еще неприятнее было то, что я прекрасно осознавал — не стоило так далеко забираться, ничего не решив. Но это я, пожалуй, кокетничал со своим романтичным представлением о сложившейся ситуации. Ведь я уже был здесь, что означало — жажду ощущений, приключений, сатисфакций? Было интересно, смогу ли простить. А может быть, я явился сюда за собственным отражением, за собой прежним. Или наоборот, за собой будущим?

Короче, всякие дополнительные тырыпыры, которые неприятно себе формулировать.

Я хотел прийти раньше и пришел. До полудня оставалось двенадцать минут, до колонн метров сто — как раз осмотреться и адаптироваться. И наблюдать издалека как она идет ко мне с ищущим вопрошающим взглядом. Приткнуться, правда, оказалось особенно некуда — там, где на фото был нарисован крест, стояла вода. Мостки проходили рядом, но они были неширокие, и похожая на очередь толпа не оставляла на них места для застывшего с большим рюкзаком Ромео.

Впрочем, останавливаться не пришлось. Я неожиданно наткнулся на ее констатирующий взгляд, начал тормозить, в рюкзак мягко ткнулись, она ловко прильнула ко мне, и мы снова стали частью муравьиного потока.

Я видел ее лицо всего мгновение, теперь я мог наблюдать только поля ее бордовой шляпы и крутить в уме этот моментальный снимок. Удивительно, как сильно может меняться женщина, оставаясь абсолютно узнаваемой.