Венька словно забыл о нем и обо всем, что происходит на собрании. Он, мне кажется, не слушал и доклад Бориса Сумского, в общем, как я помню, интересный доклад. Он все время поворачивал голову и, сильно морщась от боли в плече, смотрел на черное полукруглое монастырское окно, где сидела с подругой почему-то на подоконнике Юля Мальцева, хотя в зале было много свободных мест.

— Шею сломаешь, — пошутил я и потом предложил в конце собрания: Пойдем познакомимся с ней…

— Пойдем, — покорно отозвался он, как загипнотизированный. И, еще раз взглянув на нее, похвалил: — Принципиальная.

Это была наивысшая похвала, какую мог произнести Венька. Ему всегда нравилось это слово и смысл его. Вспоминая о своем отце, он говорил: «Это был замечательный, принципиальный старик. Колчаковцы ему давали десять тысяч царскими деньгами, чтобы он повел бронепоезд, можно было дом купить, а он лучше готов был под расстрел».

После собрания мы решились подойти к Юле. Уже направились к тому окну. Но к нам подошел Егоров.

— Вот пусть вся жизнь моя пройдет — и все равно, товарищ Малышев, я тебя буду вспоминать, — сказал Егоров. — Вот, ей-богу, даю тебе честное ленинское, самое честное слово. Если б сейчас не ты, я не знаю, что было бы… Я, наверное, — даю слово, — утопился бы или еще чего сделал, если бы меня исключили из комсомола. Даю слово…

— Ну, ладно, будет ерунду-то собирать, — поморщился Венька, продолжая смотреть в ту сторону, где сидела Юля.

Юли уже не было видно. Но вот она опять появилась в зале. Она, должно быть, кого-то искала. «Может быть, нас?» — подумал я.

— Нет, ты, правда, меня спас, — говорил Егоров, вытирая платком вспотевшее лицо. — Этого я даже не ожидал… И никто не ожидал. Все уже думали, что я готовый, что меня никто уж не выручит ни за что…

А Юля стояла недалеко от нас под низкими сводами. Нас она не могла увидеть за колонной. Да, может, она и не нас искала. Даже скорее всего не нас. Может быть, она искала Узелкова.

— Я уже был уверен, что меня тут заклюют и закопают, — вздыхал Егоров, вытягивая руки, точно желая обнять Веньку и все-таки не решаясь. — Как этот Сумской начал говорить про мировой капитализм и про папу римского и меня тут же вспомнил, я прямо весь обмер. Ну, думаю, конец мне. А ты меня выручил…

— Да зачем мне надо было тебя выручать? — вдруг осердился Венька, увидев, что Юля ушла. — Чего это ты причитаешь? Для чего? Никто тебя не выручал, а просто ребята увидели, что все делается неправильно. И ты тут ни при чем. Тебе бы надо было выговорок записать. Но ты честно сознался. Поэтому никто не настаивал. А если в следующий раз опять пойдешь на крестины, тебя уж никто не выручит…

— Я никуда теперь не пойду, — сказал Егоров. — Мне теперь все равно не будет жизни на маслозаводе…

Но Венька его не слушал. Он шел все быстрее по узкому монастырскому коридору, будто надеясь догнать Юлю Мальцеву.

А Юля, наверно, как думал я, идет сейчас уже по улице, может, под ручку с Узелковым.

Еще днем около клуба лежал смерзшийся снег, а к ночи его растопило и развезло, и вдоль тротуара шумел ручей.

На улице было темно и сыро.

Только у двухэтажного каменного здания горсовета, у бывшего особняка купца Махоткина, горели на чугунных столбах старинные шестиугольные керосиновые фонари. И в желтом свете этих фонарей еще толпились парни и девушки, вышедшие из клуба после комсомольского собрания.

Издали видно было Бориса Сумского. Он размахивал руками, будто дирижировал.

Я подумал, что и Юля Мальцева где-нибудь здесь стоит. Но ее не было. И Узелкова не было. Значит, верно, он пошел ее провожать.

Мы шли по мокрым изломанным доскам тротуара. Вдруг доска зашаталась под нами. Это кто-то догонял нас.

Привыкшие к неожиданностям, мы сразу расступились. И в ту же минуту сконфузились, потому что нас догонял не кто-нибудь, а Узелков.

— Да, Вениамин, — сразу начал он, — испортил ты мне сегодня работку. У меня даже эпиграф был подобран: «В столицах шум, кипят витии, идет журнальная война. А там, во глубине России, там вековая тишина».

— Ты о чем? — спросил Венька.

— О том же! — засмеялся Узелков. — Об этом самом Егорове. Это же типичный обыватель, как его характеризовал Борис Сумской, обыватель с комсомольским билетом. Я уже было очерк о нем написал. А ты…

— Ты сам обыватель, — поглядел на него сверху вниз Венька. — Егоров честный парень. А ты только ищешь в людях какую-нибудь пакость. Тебе бы только написать, только бы перед кем-то выслужиться…

— Может быть, товарищ Малышев, ты поточнее скажешь, перед кем я, по-твоему, выслуживаюсь? — с угрозой в голосе спросил Узелков, стараясь в то же время удержаться на шаткой, доске, проложенной на двух бревешках над вязкой грязью.

— Я не знаю, перед кем ты выслуживаешься, — перепрыгнул через лужу Венька, — но я вижу, что тебя все время тянет на вранье, как муху на сладость…

— Поучи меня, поучи! — насмешливо попросил Узелков и остановился у конца доски, не решаясь перепрыгнуть через лужу.

Венька протянул ему руку.

— Не беспокойся, я не барышня! — обидчиво вскинул голову Узелков, но все-таки ухватился за руку Веньки и перепрыгнул на островок обледенелого снега. — Что ты можешь понимать в том, что такое правда и что такое, как ты выражаешься, вранье? — сказал он, ощутив под ногами сравнительно твердую почву. — У тебя от недостатка образования эмпирическая смесь в голове. Ты — типичнейший эмпирик и эклектик… И кроме того, ты заражен так называемой христианской моралью. Ты читал тезисы по антирелигиозной пропаганде?

— Ничего я не читал, — ответил Венька, — но я вижу, ты всех стараешься подогнать под какие-то тезисы. Ты и Егорова хотел сегодня подогнать. А если б у тебя была настоящая комсомольская совесть при твоем образовании…

Узелков опять гордо вскинул голову.

— Совесть? Что касается совести, как ты ее понимаешь, и всякого правдоискательства, так я это предоставляю разным вульгаризаторам вроде тебя, товарищ Малышев. Меня христианская мораль не интересует. Мне сюда, завернул он за угол.

Я все-таки успел ухватить его за полу.

— А что такое христианская мораль? — спросил я.

— Христианская мораль? — Узелков остановился. — Не знаете?

— Если б знали, не спрашивали бы, — сказал Венька.

— Христианская мораль… Как бы это вам объяснить наиболее популярно… Христианская мораль — это прежде всего запугивание человечества всесильным божеством. Церковники внушают верующим, что, если человек украдет, солжет или сделает еще какую-либо подлость, его обязательно накажет бог. То есть внушают такую мысль, что человек должен вести себя благородно под страхом божественного наказания. Под постоянным страхом…

— А если бога нет, значит, можно врать и обманывать? — спросил Венька.

— Я этого не говорил, — засмеялся Узелков.

Вынул из кармана свежую пачку папирос, разорвал ее с угла, вытряс на ладонь три папиросы. Одну зажал в зубах, две протянул нам. Потом достал спички.

Ветер, стремительный, предвесенний, дующий сразу с трех сторон на этом перекрестке, мешал прикурить. Узелков нервничал.

Венька взял из его цыплячьих лапок коробок. Мгновенно прикурил и, держа горящую спичку в согнутых ладонях, как в фонарике, дал прикурить Узелкову и мне.

— Вот это я понимаю — ловкость рук! — пошутил Узелков. — Есть вещи, которым я завидую…

— Чему ты завидуешь? — спросил Венька.

— Ну вот хотя бы тому, что ты умеешь так ловко на ветру зажечь огонь и удержать его в руках.

— Огонь я могу удержать, — поднял все еще горящую спичку Венька. — Но ты погоди, ты не темни. Ты скажи откровенно, как ты сам считаешь: Егоров сейчас был виноват?

— До известной степени…

— До какой степени? Ты в точности скажи: надо было его исключать из комсомола?

— Какое это имеет значение, надо или не надо? — выпустил дым Узелков.

— Нет, ты прямо скажи, по своей совести — христианской или нехристианской, — его надо было исключать из комсомола? Он был сильно виноват?