Ох, если б он меня позвал и попросил смерти! Если бы он понял, хоть перед самым концом! Я бы, наверное, плюнул тогда и на корону, и на власть — я бы отпустил его душу, а сам в монастырь бы ушёл. И никогда больше не использовал бы Дар — даже чтобы муху прихлопнуть.

Но так не бывает.

Он смотрел на знахарей бешено и хрипел:

— Быдло тупое! Холуи ленивые! Что, ни один идиот не может придумать, как скорее меня вылечить?! Мне же больно, гады! У меня же невеста! Вам что, всё равно, да?!

Ему и в голову не могло прийти, что кому-то может быть всё равно. С ним всегда все носились. Да что там — весь белый свет существовал для его удовольствия. Все люди служили ему игрушками. Он никогда не страдал, мой братец Людвиг. Он был здоровый, его никогда не били, ему давали всё, что он попросит, — а тут…

О, как его бесило, что Господь Бог его не слушается! Он же просил — дай мне поправиться, ясно просил — а Бог не даёт!

Уже перед самым концом он скулил, как щенок:

— Папенька, сделайте что-нибудь! Ну сделайте! Я жить хочу!

И папенька смахивал скупую мужскую слезу, а маменька просто в конвульсиях билась. Но как бы они ни оплакивали его — горе им не мешало ненавидеть меня.

Я же теперь стал наследником. Вот так.

Людвиг мне сказал напоследок:

— Ты, Дольф, сам знаешь — ты в наследные принцы не годишься… Ты — выродок. Но судьба за тебя, будь всё неладно, — радуйся давай! Радуйся!

А отец с матерью меня взглядами просто в пол впечатывали. Они тоже так думали, слово в слово. Меня их отвращение к земле гнуло, в узел завязывало, но ненависть распрямила.

Если бы не неделя с Нэдом, они бы меня стоптали в пыль. Но теперь у меня было оружие, хорошее, надёжное оружие — и я даже глаз не отводил. И не раскаивался.

Когда Людвига хоронили, я придерживал гробовую пелену и ощущал на себе взгляды двора. И как всегда — принимал к сведению.

В день его похорон как раз собирались устроить помолвку.

Прекрасная Розамунда стояла в сторонке, вся мокрая от слёз, вся в чёрном — как пушистый котёночек, который попал под ливень. Маленькая такая, тоненькая, в свите своей, среди громадных баронов и толстых фрейлин. Всё, помню, пожималась — ветрено было, пасмурно, хоть и июнь, — и платочек мусолила.

Кого я всерьёз жалел, так это её. Так хорошо пристроили девчонку — и вот такое разочарование страшное. И какими глазами она смотрела на Людвига в гробу — не передать. Смесь жалости, ужаса, отвращения, нежности — порох такой внутри души. Одна посторонняя искорка — рванёт, и сердце разорвёт в клочья.

Я думал — ишь, ещё не невеста, а уже вдова. Бедняжка.

Ребёнок я ещё был, ребёнок. Не знал, на что Те Самые Силы способны, но на что обычные люди способны, чтобы соблюсти свою выгоду, я ведь тоже не знал до конца. То, что дальше вышло, меня поразило, просто, можно сказать, ошарашило.

Государь-то Края Девяти Озёр вовсе и не собирался рвать брачный контракт с моим батюшкой и терять для любимой доченьки такую выгодную партию — хоть весь мир сгори или провались. Сам лично приехал договариваться и разбираться. На Совете резал правду-матку, аж клочья летели. Старший принц умер — пустяки какие, в самом деле! Младший-то остался! Он что же, не мужчина у вас?

Папенька, как я слышал, ответил: «Да не совсем».

Ну и что? Кому это интересно-то? Кого волнует? Ещё подрастёт, чем бы дитя ни тешилось… И потом — ему уже, считай, сровнялось четырнадцать, а девочке ещё не исполнилось пятнадцати: ровесники!

Батюшка мой слабо отбивался. А папенька Розамунды наседал. И в конце концов слово прозвучало: НЕКРОМАНТ.

Только это никого не остановило. Они были в таком раже от заботы о престолонаследии и собственных деньгах, что им уже на всё плевать хотелось.

Подумаешь, некромант. Хоть вурдалак!

Я же бедную девчонку больше жалел, чем её собственная родня. И я всё понимал, несмотря на возраст: она ж не первая девчонка была, которую я видел в жизни. И ей показывали портрет Людвига, она, может быть, даже поболтать с ним пару раз успела, с нашим белым львом, потанцевать… а теперь должна как-то смириться вот с этим… что я в зеркале регулярно вижу.

Меня лейб-медики осматривали, и озёрный, и папин — стыдобища. О таких вещах спрашивали, за такие места хватали — думал, сгорю на месте. Но обоим государям донесли, что, невзирая на свой юный возраст, я уже вполне мужчина, что бы я там о себе ни вообразил. Короче, подписали приговор нам обоим.

В городе объявили, что наша помолвка состоится сразу по истечении срока траура. И весь город шептался все три траурных месяца, что отдали, мол, кривобокому шакалу белого ягнёночка. Я об этом знал, потому что при дворе болтали то же самое, только злее.

А я сидел в любимой клетушке на сторожевой башне и строил иллюзии. Нэда вспоминал, вспоминал, как славно, когда рядом… как сказать… ну, когда обнимают тебя горячими руками, по голове гладят, говорят что-нибудь доброе, пусть хоть пустяковое. Я же одиночкой рос, меня никто не ласкал — проклятая кровь — а хочется, хочется ведь…

Клянусь Той Самой Стороной или Господом, если вы так легче поверите, — ни о каких непристойностях не думал. Ни о самомалейших. Просто размечтался, как я Розамунде объясню, что я ей не враг, что обижать не стану и другим не позволю… Что лапать её, как все эти придворные кавалеры своих девок, нипочём не буду, а в первую ночь поцелую ей руку, только руку… Ну если только в лоб ещё, если она захочет. Что вопросами престолонаследия станем заниматься, только когда она сама позволит. Когда подружимся.

Расскажу ей, думал, как Нэду, всё честно. Чтобы она поняла, что я не законченная мразь и что не завидовал Людвигу — другая причина была… Если только когда-нибудь посмею ей сказать, что Людвига убил…

А к ней подойти не получалось. Она вечно с дуэньями ходила. А у дуэний был вид цепных собак. И я решил, что это, видно, против правил каких-то — разговаривать с невестой до свадьбы. Не стал настаивать.

Я не влюблён в неё был, нет… Но она меня занимала. Даже очень. Я всё думал, что она мне станет подругой, родным человеком. Что всё будем обсуждать вместе, разговаривать…

Поговорить иногда ужасно хотелось. Это у меня редкое удовольствие было — разговор. Я иногда даже романы читал — там люди разговаривают. Хотя не любил романы, кислятину сопливую. А тут, думаю, повезло мне. Девчонки любят болтать, просто сами не свои. А я буду слушать — им же нравится, когда их слушают. Узнаю, что она ещё любит, почитаю книжки об этом… Даже если это будут платья или пудра, всё равно…

Скромные мечты… Я даже пару уроков танцев взял, хоть на балы никогда не ходил и танцевать терпеть не мог. Может, думал, она все эти танцы-шманцы любит, девчонка же…

Тяжёлые выдались три месяца. Я про всё забыл, даже книг не читал, ходил как в тумане. Всё казалось — теперь начнётся совсем другая жизнь. Не то чтобы даже счастливая, а просто — потеплее, чем эта. Всё равно что отдали бы мне Нэда и он бы спал рядом со мной осенними ночами, когда за окном льёт и ветер воет, а весь мир против тебя, и ты кусаешь подушку, чтобы не взвыть на весь дворец…

Мне тогда хотелось только тепла — больше почти ничего.

А она была тоненькая, с тёмно-золотой косой, с длинной шейкой, с громадными глазищами, синими, бархатными, будто дно у них выложено фиалками, и с маленьким ротиком, бледно-розовым, как лепесточек. И таскала свои тяжеленные роброны, чёрные с золотом, несла подол впереди стеклянными пальчиками…

Ужасно была похожа на эльфа, как их на старинных миниатюрах изображают. Только один мой авторитет (некромант, конечно!) в своём историческом труде утверждает, что эльфов на свете никогда не было. Что это выдумка. Правда, красивая…

Лето, помню, тогда выдалось холодное, а осень и подавно — холодная, туманная. Выглянешь утром из окна — туман лежит пластами, хоть режь его. Сумеречно, пасмурно. И на душе смутно, беспокойно, будто её царапает что-то… Тяжёлый был год, тяжёлый. Очень для меня памятный.