- Я ничего не хочу сказать, - говорит Михась. - Но как же вы, как же ты могла бы стать разведчицей, если, мне кажется, ты считаешь немцев культурными? И вроде как интересуешься немцами?
- Да, я ими интересуюсь, - с вызовом произносит Ева. - Я всем интересуюсь. Я даже хотела одно время стать журналисткой. Мой отец журналист...
- Что это - журналист?
- Ну он пишет в газетах. Я многим хотела стать. Но стала вот, как ты говоришь, немецкой овчаркой.
- Да я хотел... Я хотел сказать...
- Не смей, - опять почти вскрикивает Ева. - Не смей извиняться. Я тебя буду презирать. Это даже хорошо, что ты мне сказал. Ты сказал, потому что ты хороший человек. Убежденный. Конечно, с твоей точки зрения, я, наверно, не могла бы стать хорошей разведчицей, потому что... потому что перед самой войной меня исключили. Из комсомола...
- За что? За что исключили?
- За глупые разговоры и за любовь к красивым тряпкам. Вероятно, в основном правильно... правильно исключили. Но формулировка идиотская. Если б не война, у отца могли бы из-за меня быть крупные неприятности...
- А где он сейчас?
- Этого я не знаю. Я недавно ездила в Минск. Хотела что-нибудь узнать о родителях. Дом наш разбит. Мы жили у вокзала. Помнишь, такой большой серый дом?
Михась ничего не мог помнить. Он никогда не был в Минске. И сейчас ему было почему-то неловко, что он там не был. Он сконфуженно говорит:
- Все дома переломали... Но ничего. Это все мы им припомним. - Он ожесточается. - И эту музыку им припомним. Как они тут веселились почти что... - он оглядывается, - почти что на кладбище...
- Какой ты милый, - говорит Ева. - Ты не сердись, я ведь не сержусь на тебя, но ты еще просто... просто мальчик. И вот так проходит наша жизнь...
17
Луна светит в окна.
Михась долго не может уснуть после разговора с Евой. Нет, она не овчарка. Вот подруга ее, Зинка, про которую она говорила, это действительно овчарка. И от нее эти вещи у Евы, трехкопеечные всякие кофточки, как сказала сама Ева. Эта Зинка жила с тем офицером, Эриком, что ли, которого убили. У него отец - хозяин магазина в Нюрнберге. Эрик посылал отцу отсюда ворованные вещи, а от отца возил сюда какую-то ерунду соблазнять наших девок. И Еву чуть не соблазнили. Нет, еще не соблазнили. Ее, правда, надо бы забрать в отряд к Казакову. А Софью Казимировну куда?
Софья Казимировна стонет во сне, опять зовет Феликса. А Михась лежит на его койке. Очень трудно уснуть Михасю. Но он все-таки засыпает.
Вдруг что-то теплое, мохнатое касается его лица. Михась вздрагивает. Хватает рукой это теплое.
Это кошка Феклуша пришла к нему, как, наверно, приходила к Феликсу.
Михась не прогоняет кошку. Он прикрывает ее одеялом и тихонько гладит, прижимая к себе. Ему становится уютно с кошкой. Вот сейчас он опять уснет. Но что-то смутное, еще до конца не осознанное вдруг прогоняет сон. Что это он, Михась, так хорошо угрелся? Отчего это он так успокоился? Что он вроде зятька здесь устроился? Он же совсем не больной. Весь вечер ходил, слушал немецкую музыку. И вдруг утомился, лег спать. Он лежит здесь, а тол, за которым его послали, - под сосной. И сколько же он там будет лежать?
Нет, это некрасиво все получается. Как раз ночью все можно сделать. И очень хорошо, шито-крыто, как говорил Василий Егорович. А Сазон Иванович сказал: "Нужен буду, приходи ночью в любое время. Сенная, девять. Стучи мне в крайнее окно слева". И сегодня Сазон Иванович наверняка дома, если он Еве велел прийти к нему завтра утром, то есть сегодня утром. Ева может пойти и утром и днем. А Михасю лучше идти вот сейчас, ночью.
Он встает, одевается, не без серьезных усилий натягивает сапоги.
- Иди, иди, - шепотом говорит он кошке. - Ишь как хорошо угрелась. - И сталкивает ее с кровати. - Иди, - повторяет он, хотя кошка ему нисколько не мешает собираться.
Михась достает из-под подушки длинный плоский итальянский пистолет и две полные обоймы к нему, кладет их в карман. Теперь он пойдет с пистолетом. Так будет лучше. Пусть немцы не принимают его за деревенского. Он вовсе не деревенский, Вот так он сейчас и пойдет - через кладбище, потом по бывшей Дзержинской, а тут и - Сенная. Он договорится с Сазоном Ивановичем, чтобы нынче же перевезти этот тол на базу. Василий Егорович не для того рисковал жизнью и отдал свою жизнь, чтобы тол этот лежал под сосной в бездействии. Немцы еще вспомнят Василия Егоровича Бугреева и сыновей его. Они еще многое вспомнят и поревут, и постонут...
Михась находит впотьмах за печкой на веревке свою стеганку. Надевает ее, хотя она не совсем просохла после стирки. В ней все-таки удобнее, привычнее. А куртку Виктора - правда, она теплее - пусть Ева в случае чего обменяет на хлеб.
Чтобы не шуметь, не разбудить спящих, он на цыпочках проходит к дверям. Но сапоги скрипят. Это почти новые, хорошие сапоги. Они и должны скрипеть.
Михась жалеет, что не догадался обуться во дворе. Очень жалеет, потому что из-за перегородки выходит Ева.
В длинной белой рубашке в призрачном свете луны она походит на привидение, какими в детстве бабушка стращала Михася. Но это не привидение, это - Ева, большая, теплая, пахнущая свежим сеном, что ли. И необыкновенно красивая, ну просто сердце рвет, какая красивая.
- Тебе что, стало плохо? - протягивает она к Михасю руки. - Очень плохо?
- Нет, почему? Мне хорошо, - улыбается Михась. - Я хочу, пока ночь, уйти. Тихонько.
- Ну как же это? Ты уходишь вот так - вдруг?
- Я еще зайду, - несколько смущенно говорит Михась. - Может, еще ночью даже заеду. С одним человеком. Короче говоря, может, с Сазоном Иванычем заеду. Нам все-таки надо забрать тол. Это очень срочное дело.
- Но как же ты пойдешь? Я тебе хотела утром, может быть удастся, достать хороший аусвайс. Печать у тебя особенно неважная...
- Ничего, как-нибудь. Ходил и без аусвайсов. Ничего.
- Ну как же это? Я хотела тебе еще что-то сказать. Может, покормить тебя?
- Нет, ничего не надо. Спасибо. И так все было хорошо. Спасибо. Я пошел.
- Ну как же? - опять говорит Ева. Она растерянна, почти беспомощна сейчас. И в беспомощности этой, в сонной рассеянности особенно удивительна и прекрасна. - Я хотела тебе еще что-то сказать. Я забыла, что я хотела тебе сказать...
Михасю трудно, неловко сейчас смотреть на нее. Он краснеет, даже потеет. Но не может оторвать глаз от ее высокой, чуть трепещущей под рубашкой груди.
- Боже мой, боже мой, - воркует Ева. - Софья Казимировна проснется и будет очень недовольна. Будет меня ругать, что я вот так тебя отпустила. Ты должен проститься с ней.
- Потом, - хочет закрыть глаза Михась, чтобы не смотреть на Еву.
- Когда же - потом? Подожди, - трогает Ева его за руку. - Одну минуточку. - И заглядывает за перегородку: - Мама, он уходит. Вы слышите меня? Он уходит...
- Кто уходит? - глухо отзывается Софья Казимировна.
- Ну, он. Наш хлопец. Михась.
- Уходит?
Софья Казимировна появляется из-за перегородки. У нее на голове - как рожки. Волосы ее переплетены какими-то бумажками или тряпочками. "Для чего это?" - удивляется про себя Михась. И говорит, почтительно кланяясь, как учительнице в школе:
- До свиданьица, Софья Казимировна.
Он хочет еще сказать: "Извиняюсь за беспокойство". Или что-то в этом роде. Но не говорит. Он скорее хочет уйти, пока она его снова не назвала Иродом, ненасытным зверем лесным или еще как-нибудь.
- Ты уходишь? - оглядывает его она. - А как же эти... вещи?
- Какие вещи?
- Эти вещи, которые делал для вас Василь Егорович. Ева их сберегла.
- Он возьмет их, - говорит Ева. - Он заедет к нам, может быть, еще сегодня, и возьмет тол. Он заедет с Сазоном Ивановичем.
- До свиданья, - снова кланяется Михась.
- До свиданья, - протягивает к нему сухие руки Софья Казимировна. Обнимает его и целует в лоб. - Извини меня, старую дуру, мальчик. Извини, что я оскорбляла тебя. У меня нет сил. Извини меня, милый. У меня больше никого нет. Только Ева, но она тоже уйдет...