- Нет, я не хотела их обменивать. И продавать не хотела. Я хотела их сберечь. Может быть...

- Ничего мы не сберегли, ничего. Только самих себя. А кому мы нужны? с плачем выкрикивает Софья Казимировна. - Кому я нужна, старая, уже больная? Ну, веди меня, Ирод, в партизаны. Пусть партизаны посмотрят на меня. Пусть они меня застрелят. Или немцы пусть застрелят меня. Даже немцы меня не хотят застрелить. Только выспрашивают. Говорят: "Идите, потом опять вызовем". Чего-то еще хотят у меня выспросить... Ну чего ты стоишь? Выкатила глазищи свои, - кричит она Еве. - Дай ему сапоги. Пусть их носит хотя бы на память о Викторе. И портянки ему дай. Вон Феликса, - плачет, не сразу может выговорить, - вон Феликса шерстяные носки...

И вот Михась, уже облачившись во все сухое, теплое, надевает сапоги Виктора. Он, чего греха таить, еще совсем недавно мечтал о сапогах, но не о таких, а много похуже, о кирзовых и не новых, какие выдали, по приказу Казакова, Петьке Замковичу. А надевает он сейчас роскошные хромовые сапоги, почти точно такие, какие он видел еще до войны на ногах начальника районной милиции Тихомирова.

Михась надевает сапоги, но радости не испытывает. И опять говорит:

- Я сейчас уйду.

- Никуда ты не уйдешь. Ирод, - повторяет Софья Казимировна. - Только что мы с тобой отводились. Только что ты отудобел. И все равно ты еле живой. Ты выйдешь и тут же упадешь, турок несчастный. И еще одно горе тогда нам сделаешь. Немцы или полицаи поднимут тебя - и опять нам горе. Укрывали, скажут, партизана. И опять потащат нас в гестапо. Из-за тебя. Никуда ты не выйдешь. Ни за что. Ни под каким видом. Слышишь?

Михась молчит. Чувствует, как из колена сочится кровь. И теперь это тревожит его больше, чем час назад, - кровь пачкает чистое белье, просочится сквозь брюки.

Он чуть загнул голенища сапог, чтобы они не касались ссадин на коленях. Желтая кожа подклейки красиво обозначилась на черных голенищах. Так фасонисто носили сапоги в их деревне, в Мухачах, молодые парни. Михась когда-то мечтал о таких сапогах. Но сейчас ничто не радует, не может обрадовать его.

Софья Казимировна смотрит в окно. На лице ее застыла тоска.

А Ева, наклонившись к уху Михася, шепчет:

- Подожди еще минуточку. Покормлю ее, уложу отдохнуть и сделаю тебе перевязку. У меня прекрасная мазь. А на Софью Казимировну не обижайся. Она чудесная женщина. Чудесная. Хотя я тоже иногда ее боюсь. Не могу привыкнуть.

Софья Казимировна, постояв у окна, уходит за перегородку. Ложится.

- И ты приляг вот здесь, - говорит Ева Михасю и показывает на узенькую кровать рядом с ходом в подполье. - Здесь Феликс спал. И тебе будет удобно. Если что-нибудь, ты - опять туда, - кивает на крышку люка. - Но пока все спокойно. Можешь не тревожиться. Сапоги давай снимем пока. В сапогах на кровати не лежат...

Этого уж можно было бы и не говорить. Михась сам знает, что на кровати не лежат в сапогах. Но он молчит.

Ева присаживается перед ним на корточки, когда он садится на кровать, и стягивает с него сапоги, сперва один, потом другой.

- Теперь ложись. И не обижайся на Софью Казимировну. Не всякий может пережить, что она сейчас переживает. Она может даже рассудка лишиться... А это морковный сок, - ставит на табуретку перед кроватью наполненный до краев стакан. - Все время пыталась поить тебя с ложечки. Теперь пей сам. Только медленно пей, не торопись. Тебе много есть пока нельзя...

Ева уходит за перегородку и скоро снова появляется.

- Если скучно, полистай вот эти журнальчики, - кладет на табуретку большую кипу немецких разноцветных журналов. - Что будет непонятно, переведу.

И опять уходит.

Михась оглядывает комнату. На подоконнике - фиолетовый цветок. И рядом с ним примостилась на солнышке Феклуша.

Этот цветок должен был здесь стоять, когда все спокойно, когда можно заходить во двор без опаски.

Михась недавно еще старался с улицы разглядеть его. Было все спокойно.

Михась протягивает руку к стакану. Рука дрожит. Но он берет стакан, крепко держит, отхлебывает сок. Обратно ставит на табуретку.

Перелистывает журнал. Видит в журнале большой, во всю страницу, портрет Гитлера. Он уже много раз его видел. Видел даже крупнее этого портреты в красках, висевшие в немецких комендатурах - кажется, в Слуцке и еще где-то.

Перелистывает дальше. На фоне развалин какого-то города идет колонна пленных. Наши шинели. Грязные, заросшие лица... "А может, и отец твой уже в плену, - вдруг вспоминает Михась слова Сазона Ивановича. - Много он наших в плен побрал". Внимательно вглядывается в лица пленных. Нет, все незнакомые.

На узком цветном снимке - базар, опять же среди развалин, может быть даже где-то у нас, в Белоруссии. Прямо на земле у нехитрого своего товара сидят закутанные в платки пожилые и молодые тетки. У одной в высоко поднятой руке часы-ходики.

А рядом, на другой странице, на цветном же снимке, - красивые белокурые девушки в купальных костюмах у моря. Одна закинула голые ноги на гнутые поручни кресла и держит в тонких длинных пальцах дымящуюся сигаретку. Прическа у нее, как у Евы.

Вдруг что-то недоброе опять блеснуло в сознании Михася. И он сам воспротивился было этому. Ева добрая, милая, красивая. Софья Казимировна сказала будто между прочим, что Еве пришлось обменять свои кофточки и еще что-то на продукты, на сахар. Она поила Михася чаем с сахаром, когда он был без памяти. Она помогала Василию Егоровичу. Даже сама, одна вытащила из болота бомбу. И все-таки...

И все-таки, глядя на этот снимок, на эту девушку с сигареткой, с прической, как у Евы, Михась проникается почти неприязнью к Еве. И эти журналы немецкие она где-то набрала. И подражает потаскушкам из этих журналов.

Михась опять рассматривает снимок, на котором тетка, закутанная в теплый платок, продает, должно быть, часы-ходики.

За перегородкой стонет Софья Казимировна. Потом кого-то ругает. Может, снова ругает Михася. Нет, не похоже.

Ева выходит из-за перегородки. Что-то ищет на комоде.

- Ужас, - говорит шепотом Ева. И кивает на перегородку. - Опять зовет Феликса. Обвиняет меня, что я не могла его спасти. Говорит, всех спасаешь, кого не надо, а Феликса не спасла. Она может лишиться рассудка.

Накапывает что-то в стаканчик из пузырька. Уносит Софье Казимировне.

В доме снова тихо. Софья Казимировна, может быть, засыпает. Феклуша на подоконнике умывается лапкой.

"Намывает гостей", - вспоминает Михась, как говорила в таких случаях бабушка.

Гости тут могут быть такие, что лучше не думать о них. Но Михась думает, должен думать. Что же будет дальше? Все-таки ему надо уходить. Надо дождаться ночи и уходить. А куда уходить? Он задание так и не выполнил. С чем он вернется на базу? Что скажет Мамлоте и Казакову? И с какой стороны пойдет в отряд? Где его часы и аусвайс? Надо ли заходить к Сазону Ивановичу?

- Пей, пей сок, - возвращается из-за перегородки Ева и, поднимая с табуретки стакан с соком, протягивает Михасю. - Сейчас тебя перевяжу. Потом буду кормить. Ты не думай, что я забыла тебя покормить. Нельзя сразу. Допей сок. Яички всмятку любишь?

- Мне все равно.

- А это что ты смотришь? - замечает Ева, как пристально Михась рассматривает снимок. Но его не снимок интересует. Он просто делает вид, что интересуется снимком, чтобы не смотреть на Еву. Ему почему-то сейчас, вот в эту минуту, неприятно смотреть на нее.

Ева берет журнал:

- Это очень смешная фотография. Написано, что часы-ходики являются предметом роскоши в России, что в России самые элементарные бытовые вещи являются предметом роскоши...

- Если у них много роскоши, так зачем они сюда шли?

- Вот они и пишут, что в России очень богатая земля, богатые недра, но народ еще очень некультурный, ленивый, и большевики не могут...

- Немцы очень много могут, - презрительно перебивает Михась. - И очень культурные. В деревнях, рассказывают, они прямо при наших женщинах снимают штаны и тут же оправляются. Не стесняются нисколько, такая культурность...