— Как же это превратилось в щебень?
— Как? Вот как: только что постучали в эту дверь; вошел этот самый плохо одетый мальчишка, белый весь, с дергающимися щеками, с ненормальным лицом; здоровается и спрашивает, нет ли в нашем музее этого, и достает из-за пазухи завернутую в какую-то грязную тряпку вазу. Я протягиваю руку — не дает, вертит перед моими глазами, и сразу видно — не стащил…
— Среди моих учеников нет воров, — резко сказал Федор Михайлович.
— Вы простите… Это я так… Я, конечно, этого не подумал… Я хотел сказать, что сразу понял: это вещь не из музея, без следов реставрации, с наплывами морской соли, древний лак поцарапан, с язвочками и трещинками; значит, сам нашел… И на ней росписи… Боже мой, какие росписи! Что делали мастера античной Греции! Да что я вам объясняю, возьмите любой осколок и посмотрите…
Федор Михайлович выбрал кусок побольше. На выпуклой блестящей поверхности осколка нарисован Одиссей. Бесспорно, это был он: овальная моряцкая шапочка, короткая густая борода — так на всех древних фресках и вазах рисовали его греки, и он стоял, очевидно, на корабле, рядом с мачтой, и смотрел вперед.
Это была удивительная по красоте, точности и мудрой наивности живопись. По чистоте и ясности линий. В ней жила та ярчайшая, неповторимая эпоха детства человечества с бесконечной жаждой самопознания, ликующей радости жизни, здоровья, с вечным поиском равновесия, совершенства и красоты.
— Замечательно! — сказал Федор Михайлович. — Умели писать… И когда!
— А вы бы все посмотрели! Не уверен, что есть такая вторая в Афинах или даже в Британском музее.
— Не думал, что вы любите искусство…
— Почему? — озадаченно спросил Егорьев.
— Как же может любить его человек, который не разглядел великолепную амфору, которую ему принесли мальчишки, и, можно сказать, прогнал их, унизил…
Егорьев резко покраснел. Федор Михайлович прервал себя и спросил:
— Но скажите, почему тут одни осколки?
— А потому, что когда он показал мне вазу и спросил, есть ли в нашем музее такая, и я, естественно, сказал ему, что такой нет, он вдруг затрясся весь, поднял вазу, грохнул ее об пол и бросился по лестнице вниз.
Федор Михайлович положил в коробку осколок и стал рассматривать другие.
— Я теперь не знаю, что с ними делать, — сказал Егорьев.
— Послать на реставрацию в Эрмитаж, там осколки склеят, и у вас будет только одна опасность…
— Какая же?
— Вам могут не вернуть вазу, а прислать что-нибудь взамен, из своих дублетов.
Егорьев вздохнул, потрогал полные щеки и осторожно спросил:
— Скажите, а он… он нормальный?
— Кто? — Федор Михайлович продолжал рассматривать ноги Сциллы на одной из скал.
— Ну, этот Жора…
— Более чем нормальный. Он добр и азартен, и этого в нем выше нормы. А еще — ранимости… Скажите, разве у вас есть такая амфора, которую они хотели подарить музею?
— Но какое это имеет отношение к вазе?
— Самое прямое… Он гордый парень, он очень гордый парень…
— Откуда ж я знал? — растерянно сказал Егорьев.
— А что ж здесь знать? Люди вам несут всего себя, сердце свое, можно сказать, несут, а вы что? — Федор Михайлович встал, кинул: — Всего, — и ушел.
Катрана дома он не застал и пошел к Мише, и того не оказалось на месте, и он зашагал к Косте. Но и Костя отсутствовал — ну точно сговорились все!..
Откуда же было знать Федору Михайловичу, что мальчишки в это время собрались у Дельфиньего мыса?
Они сидели на камнях, поджав ноги. Стоял один Миша. Он стоял и негромко, но торжественно говорил:
— Итак, еще один из нас прошел на Дельфиний мыс, отыскал на стене свои точки для ног и не сорвался. Я уверен, что он пробирался не точно так, как Костя, или Толян, или Катран. У каждого должен быть свой путь к мысу Мужества. И вообще… Это для нас хороший день, и я уверен, что рано или поздно все найдут свои точки опоры на стене — и не только на стене — и достигнут всего, чего хотят. И это будет очень нужно всем. И я от имени всех поздравляю…
— Нечего поздравлять! — вдруг раздался чей-то прерывистый голос, и Миша на миг смолк.
— Кто это?
Он стал искать глазами говорившего.
— Он предатель! — крикнул тот же голос, и Миша увидел Одика: он кричал, подпрыгивая и размахивая руками. — Он продался Карпову, он…
— Сволочь ты! — вдруг заорал Илька, побледнев, и кинулся на Одика, и не успел Миша глазом моргнуть или что-то предпринять, как Илька стал колотить кулаками Одика в лицо, в голову, в грудь.
Первым прыгнул к ним Катран, растащил и завопил как бешеный:
— Вы чего это, а? Кто предатель?
— Он. — Одик заплакал, сплюнул кровь, весь в синяках и ссадинах, и показал пальцем на Ильку. — Он…
Илька, стоявший возле ребят, вдруг отскочил в сторону, весь потный, взлохмаченный.
— Да! — крикнул он. — Я ненавижу вас всех! На что вы мне сдались? Будьте вы прокляты!
— Убью! — Катран бросился на Ильку, но тот увернулся и быстро-быстро побежал к Скалистому.
— Назад! — приказал Катрану Миша.
Тот нехотя вернулся и, чтобы как-нибудь успокоиться, швырнул вслед убегавшему камень.
Одик, всхлипывая, приложил ладонь к распухшим, кровоточащим губам.
— Вот вам и праздник… — проговорил Вася. — Ничего себе…
Миша неподвижно смотрел в гальку.
— Тише ты, не хнычь, — сказал Одику Катран. — Та рана, что снаружи, не самая тяжелая… Мы ведь дружили с ним, верили… Откуда ты знаешь все? Как он до этого докатился?
Одик вытер щеки и глаза, унял дрожь в губах и все рассказал.
Миша не смотрел на него, но чутко слушал.
Когда Одик кончил, Миша поднял голову:
— Плохи наши дела, ребята… Ведь Илька осквернил наш мыс, он побывал там, и я теперь не знаю, что делать.
— Да-а-а… — сказал Толян.
— Стойте! — крикнул вдруг Катран. — Выход найден: или никто, или самые достойные!
— Что это значит? — спросил Костя.
— А вот что, — сказал Катран. — Мы установим здесь свой пост, чтоб ни Ильку и никого похожего на него и близко не подпускать сюда…
— Чушь, — сказал Толян. — Круглосуточное дежурство? Чушь.
— А ведь и правда, — уныло согласился Катран.
— Мы сделаем не так, — поднял голову Миша. — Мы всё заберем с мыса, будто и не были там никогда, и собьем, стешем все бугорки и выемки на стене, чтобы никто туда не пробрался. А если все-таки кто-то и найдет туда дорогу, тот и будет иметь право на этот мыс… Правильно сказал Жора: или никто, или самый достойный!
— Но ведь это почти невозможно, — вздохнул Костя.
— «Почти» не в счет, — бросил Толян.
— Верно! — крикнул Одик.
Лицо его еще болело, ныла губа, но это было таким пустяком. Ведь теперь он был не только среди них. Он был с ними. Они приняли его. И это было самым важным, самым большим событием в его жизни.
Ребята еще долго спорили, и спор их слушала огромная и старая, нависшая над водой гора.
Нестерпимо жгло солнце, сверкало спокойно-голубое море, и по небу, точно суда с надутыми парусами, плыли откуда-то со стороны Греции легкие облака.
А совсем рядом врезался в море Дельфиний мыс, острый и неприступный, и там, как всегда, было свежо, там клокотали, пенились и шли на приступ волны и непрерывно дул сильный, порывистый ветер.