Когда отбор заложников был закончен, офицер объявил через переводчика:

- Итак, я верен себе. Вы убедились, что я не пускаю слов на ветер. Вы не захотели выдать преступников, теперь за них своими головами ответят они. - Он небрежно махнул рукой в том направлении, где, скучившись, в окружении автоматчиков стояли отобранные им из строя люди. После этого, не снимая перчаток, он вынул из кармана батистовый платок, отер вспотевший лоб и назидательно добавил: - Имейте в виду все, а ты, староста, в особенности, так мы будет поступать всякий раз, когда будут нарушаться приказы нашего командования.

Яков Буробин низко, покорно склонил голову. Офицер, точно сбросив с себя тяжелую ношу, распрямил плечи с узкими серебряными погонами и с усмешкой сказал:

- А теперь к Еремину.

Двери и окна в доме Сидора Еремина были открыты. Солдаты осмотрели двор, перерыли все вещи и не нашли ничего, что показалось бы им достойным внимания. В избе пахло древесным дымком и свежеиспеченным хлебом. На чисто выскобленном столе стоял желтый самовар. Возле него лежал забытый второпях ситцевый фартук. Офицер потянул воздух носом и брезгливо сморщился.

- Фу, хижина дикарей! - пробормотал он по-немецки, затем, сощурив глаза, глянул на старосту и строго спросил вдруг по-русски: - Где есть этот... Ерьемин?

Стянув с себя одну перчатку, он дотронулся до самовара и мигом отдернул руку.

- Сокрамент! - выругался офицер. - Он есть горячий! - И продолжал по-немецки: - Еремин не мог успеть далеко уйти. Скорее всего он прячется где-нибудь в норе под своим домом... Быстро, огонь!

Когда офицер вместе с Чапинским и старостой покинули избу, солдаты щелкнули зажигалками, подожгли бумагу и сунули ее под пучки соломы, свисавшей с крыши. Огонь побежал по сухой кровле, пахнул первыми мутно-желтыми струями дыма. Через пять минут рыжее, с золотистым отливом пламя охватило весь дом.

...Склонившись над Любой, Марфа ласково приговаривала:

- Доченька, милая, что с тобой? Ну, успокойся! Я тебе дам капель.

- Не надо, мама, не хочу капель, - сквозь слезы ответила Люба. - За что они расстреляли бабушку Пелагею, деда Никиту?.. За что? Они же не виноваты...

- Что им, дочка, наши слезы, наша кровь? Поступают с народом, как со скотиной. Истинные ироды... Но слезами горю не поможешь.

Люба приподнялась на постели и, как когда-то в детстве, уткнулась матери в грудь. Марфа нежно прижала ее к себе.

За стеной дома послышался шорох, потом тихий стук в ставню. Люба вытерла слезы и, встав, направилась к окну. Потом, увидев в сумерках Виктора, вышла из избы.

Легкий ветерок шелестел повядшей травой, потускневшими листьями березок. Пахло пылью и едкой гарью. Из-за закрытых окон домов долетал приглушенный скорбный плач женщин и детей.

- Слышишь? - спросила Люба.

- Да, плачут, - сказал Виктор.

- Что же мы наделали!.. Уж лучше бы вражины жрали наш хлеб, только бы не трогали людей...

Они двинулись к околице и какое-то время молчали. Казалось, Виктор тоже был подавлен и не находил, что ответить. Но когда поравнялись с крайней избой, он тихо, но твердо сказал:

- Понимаешь, они убили не только наших. В Выселках, в Губино немцы расстреляли поголовно чуть ли не всех жителей. Там хлеб не горел. Это только ведь предлог - хлеб. Деревню Куркино всю сожгли, а жителей угнали неизвестно куда.

- Откуда я знаю, что там было? - вздохнула Люба.

- А как на тебя смотрел этот гад? - сказал Виктор и порывисто-безотчетно притянул девушку к себе: в эту минуту он видел перед собой только ее глаза.

- Оставь меня. Как тебе не стыдно?

Виктор виновато произнес:

- Люба, я же тебя люблю. Скажи, а ты... ты любишь меня?

Люба вздрогнула и еще больше потупилась. Сколько мучительных и волнующих раздумий осталось у нее позади в ожидании этой минуты, этих сладких, желанных слов, окутанных для нее непроглядной тайной! И как же горько было то, что эта минута, этот первый робкий поцелуй вместе со словами о любви пришли к ней одновременно с огромным горем, обрушившимся на жителей родной деревни. Перед ее глазами, как и прежде, стояла ссутулившаяся Пелагея - мать Сидора, - и Любе мнилось, будто она не сводит с нее укоризненного взгляда. Она снова вздрогнула.

- Что с тобой, Любушка?

- Пусти! Разве ты забыл Пелагею, деда Никиту? - дрожащим голосом сказала она.

Виктор, стараясь унять стук своего сердца, сдавленно сказал:

- Как же не помнить... Кажется, кто-то крадется, - вдруг прибавил он. - Ты слышишь?

Раздвинув ветви орешника, они уставились в вечернюю мглу, туда, откуда уже четко доносились шаги. Скоро перед ними вырос человек с какой-то бесформенной ношей в руках.

- Кто идет? - негромко окликнул Виктор.

Человек от неожиданности остановился и словно замер. Но вот, бережно опустив ношу на землю, он пристально вгляделся в кусты и ответил:

- Виктор, это я, Сидор. Подойди ко мне.

Прижавшись к юноше, крепко держась за его руку, Люба прошептала:

- Что с ним? Куда это он?

Виктор вместе с Любой вышли из орешника. Когда они приблизились к Сидору, они увидели на бровке тропы, под тонкими ветками ивняка, сухонькое безжизненное тело Пелагеи. Лицо ее было обращено в их сторону и в темноте казалось светлым застывшим пятном.

- Тихо, - предупредил Сидор. - Надо похоронить... Фрося уже на кладбище, могилку копает.

Виктор растерянно смотрел на мертвую Пелагею, на Сидора. Еремин чуть-чуть откашлялся и снова взял мертвое тело матери на руки.

- Давайте вдвоем, - предложил Виктор.

Сидор молча кивнул, и они понесли покойницу вместе. За ними с опущенной головой шагала Люба. "Я преступница, - думала она. - Я виновата в гибели Пелагеи, деда Никиты и других..."

Ночь была теплой и душной. Чистое с вечера небо заволокло тучами. На окраине кладбища, над бугром свежевырытой земли стояла недвижно, опершись на лопату, Ефросинья. Заслышав приближающиеся шаги, она обернулась. Лопата в ее руках звякнула о камень.

- Сидор, это ты? - спросила она и, не дожидаясь ответа, шагнула навстречу мужу.

Сидор и Виктор подошли к могиле и осторожно опустили тело Пелагеи на землю.

Ефросинья склонилась над мертвой свекровью и тихо запричитала: