- Кто таков? - спросил Бабиджа человека в шапке.
- Вельяминов я! Московский тысяцкий! - представился гордый бородач, подбоченясь и высоко подняв голову; при этом брови его изогнулись, широкая грудь выгнулась вперед, а лицо приняло надменное выражение - московский боярин, да и только!
В Москве у молодого князя Ивана Красного было два тысяцких: Алексей Петрович Хвост и Василий Васильевич Вельяминов, по прозвищу Ворон, - оба знатные и именитые бояре, первые среди московских бояр.
Алексей Петрович Хвост был старый, умудренный жизненным опытом боярин. Благодаря его хлопотам и советам князь Иван Данилович Калита смог нажить свои богатства и приобрести земли в Ростовском княжестве. Боярин прожил долгую жизнь и все испытал на своем веку: и княжескую милость, и княжескую опалу. Покойный князь Симеон Гордый, старший сын Ивана Калиты, в свое время крепко осерчал на Алексея Петровича за его нелюбовь к себе и частые возражения. Князь Симеон испугался, что старый боярин вместе со своими многочисленными сторонниками расправится с ним, как Кучковичи с великим князем Андреем Боголюбским, изгнал тысяцкого из Москвы, отобрав у него все волости, и взял клятву со своих братьев-князей, Ивана да Андрея, что они не примут к себе на службу строптивого боярина.
Однако после смерти князя Симеона, случившейся от страшной моровой язвы лет пять назад в Москве, князь Иван Красный возвратил Алексея Петровича на прежнюю должность, вернул ему земли и окружил старого боярина почетом и вниманием. Простым людом это было встречено с большим одобрением: хоть и крут был иной раз Алексей Петрович, но всегда справедлив, а к беднякам порой и милостив. Бояре же во главе с Вельяминовым восприняли это как оскорбление. Да и не могло быть иначе: многим богатым приходилось платить смердам и ремесленникам за свои неправды, со многих из них за неблаговидные дела были взысканы в казну немалые деньги, - этого, конечно, они не забывали и ненавидели Алексея Петровича люто.
Население Москвы в короткое время распалось на два лагеря: одни приняли сторону боярина Алексея Петровича Хвоста, а другие, побогаче, сторону Василия Васильевича Вельяминова. Начались раздоры, наговоры, перешептывания. возмущения - что ни год, то хуже. Дошло и до потасовок среди горожан: сперва просто драки кулаком и палкой, затем и настоящее кулачное побоище с увечьем и смертью, какое случилось в последнее Рождество, перед убийством Алексея Петровича.
Воспользовавшись случаем, бояре приступили к великому князю и митрополиту Алексею с жалобами на Алексея Петровича, считая его виновным в происшествии, но Алексей Петрович разоблачил хитроумных своих врагов и, в свою очередь, показал их вину. Князь Иван, кроткий и жалостливый, любивший тишину и покой, пытался восстановить между ними согласие и мир. Митрополит Алексей помогал ему как мог, увещевал с амвона возгордившиеся и смутившиеся души, призывал к всепрощению и любви. Но они уже ничего не могли поделать. Старой вражде нужен был выход, и он нашелся. Общей думой, втайне, бояре решили избавиться от Алексея Петровича без князя и митрополита.
И вот однажды, в феврале, когда заблаговестили к заутрене и горожане потянулись к церкви, они увидели на площади лежащего на снегу с разбитой головой и пробитой грудью Алексея Петровича. И хотя не разыскан был убийца, но многие догадались, из ворот какого дома он вышел. Тогда на Москве произошел великий мятеж, запылали боярские усадьбы, полилась боярская кровь. Василий Васильевич Вельяминов с домочадцами и другими боярами в страхе бежал в Рязань, к князю Олегу.
Бабиджа распорядился освободить от веревок пленника. Четверо нукеров спешились и побежали по высокой густой траве к лежавшему, грубо оттолкнули от него стоявших как бы в растерянности троих русских, подняли безвольное тело: двое за руки, двое за ноги, поднесли к лошади посла и положили подле её копыт. Бабиджа, склонившись, поглядел на него внимательно. То был молодой мужчина, как и все московиты, с усами и бородкой. Ввалившиеся, как у мертвого, глаза его, опухшее от побоев лицо, запекшаяся кровь на губах и шее указывали на то, что его долго и безжалостно избивали. Посол взглянул на Вельяминова и укоризненно покачал головой. Короткая усмешка скривила яркие полные губы боярина. В это время лежавший приоткрыл глаза, туманный невидящий взгляд устремился на Бабиджу.
- Пить, - совсем тихо произнес он.
Нукер из кожаного небольшого бурдюка влил ему в рот воды, тоненькие струйки полились с углов губ на скулы. Однако, поморщившись, человек сделал два глотка.
Тот же нукер, умевший лопотать по-русски, рослый, полный, с косицей на затылке и вислыми усами, низко склонился и затрубил над самым ухом:
- Эй! Кто ты? Воеводин еся? Московитин еся?
Наконец лежавший шевельнулся, слабый стон сорвался с его губ. Его приподняли и посадили. Он обхватил голову руками, как бы пытаясь определить, цела ли она, покачался взад-вперед.
Вельяминов, видя, что потерял власть над этим человеком и теперь не волен в его судьбе, точно шутя, обмолвился:
- Отдаю его тебе. Мне он был непутевым слугой, тебе, може, добрым станет.
Слова боярина, видимо, дошли до сидевшего. Он с трудом повернулся к Вельяминову, морщась от боли, потом, схватившись для поддержки за руку нукера, приподнялся на слабых, дрожащих ногах.
- Креста на тебе нету, Ворона, - сказал он тихо, с ненавистью. Князев я... Князя Ивана.
Нукер спросил слугу князя Ивана:
- Ити смогешь?
- Чево?
- Топ-топ, говорю.
- Смогешь. Как у вас не смогешь, - едва внятно проговорил человек, попробовал шагнуть, но от слабости и головокружения рухнул на колени. Его подхватили под руки, подняли и помогли взобраться на лошадь.
Молча, ни на кого не глядя, посол хана Джанибека развернул свою лошадь и удалился с поляны, сопровождаемый сотником Хасаном. Нукеры плотной группой затрусили следом, и среди них, то заваливаясь в сторону, то припадая к лохматой шее буланой, ехал бывший княжеский тиун* - Михаил Ознобишин. Глядя ему в спину сквозь прищур припухших век, московский боярин Вельяминов коротко и быстро перекрестился и произнес:
- Слава те Господи, сгинул!
Глава пятая
Ознобишин лежал на жестких тюках. Тихое позвякивание бубенцов на шеях верблюдов, нудный скрип больших деревянных колес и плавное покачивание арбы убаюкивали его. Он то впадал в сладкую дрему, то вновь пробуждался и открывал глаза. Не один день сменился вечером, не одна ночь растворилась в лучезарном свете наступающего утра, а караван все ещё был в пути, и небо над ним оставалось одно и то же - высокое и чистое: днем с него обрушивался нестерпимый жар, от которого не было спасения ни людям, ни животным; ночью изливалось прохладное лунное сияние.
Поднятая множеством ног, над дорогой стеной стояла пыль, на зубах хрустел песок, и пересохший рот постоянно ждал освежающего глотка воды. Но напиться было нечем, и Михаил, как и все, изнывал от жажды.
Как-то ночью, на стоянке, Михаил пробудился от холода - накрыться было нечем. В первый же день, как он попал к татарам, с него содрали и шапку, и кафтан, и сапоги, но он этого не помнил. Лишь видел, что раздет до рубахи и портов и бос.
Ознобишин походил вокруг арбы, посмотрел на спящих людей, обвел взглядом мглистую степь и заметил медленно передвигающихся стреноженных лошадей. Дикие мысли одна за другой стали возникать в его возбужденной голове. Ему показалось возможным вскочить на коня и умчаться, прикончить какого-нибудь татарина, увести с собой весь пасущийся табун. То, конечно, было безумие, и, понимая это, сам же посмеялся над собой: "Аника-воин!"
Днем он сидел на арбе, свесив босые ноги, и равнодушно глядел на бредущих в густом облаке пыли верблюдов, коров и овец. Его внимание привлекли на курганах белые истуканы. Вытесанные из цельного куска камня, приплюснутые спереди, похожие на толстых баб и поставленные неизвестно для какой надобности, они оживляли эту унылую, выжженную зноем степь. Караван живой лентой полз мимо них. На круглой голове ближнего истукана сидела ворона. Непонятно чего испугавшись, она хрипло прокаркала и захлопала крыльями, намереваясь взлететь, но было поздно: тонко запела тетива натянутого лука, белая стрела взвилась молнией - и черно-серый ком перьев камнем свалился в высокий ковыль. Две тощие собаки набросились на неё и тотчас же разорвали в клочья.