Ему удалось загнать её в угол между забором сада и внешней оградой. Жалкая, дрожащая птица была едва жива. Касим приближался, протягивая руки, ещё немного - и он схватит несушку. Но тут произошло неожиданное - у птицы, казалось, открылось второе дыхание: она встрепенулась, взмахнула крыльями и перелетела через него с пронзительным криком. Все начиналось сызнова.

Михаил, молча наблюдавший за этой ловлей, внезапно расхохотался. Касим резко обернулся и, увидев смеющегося, только что битого им раба, пришел в бешенство, сжал кулаки и двинулся на Михаила. Между ними было пустое пространство двора с ямой посредине. Нагнув большую голову, как разъяренный бык, Касим ничего не видел вокруг, ничего не замечал, кроме этого ненавистного русского.

А тот смеялся, смеялся во весь голос, не понимая, что с ним, хотел замолчать и не мог - у него случился нервный припадок. Слезы текли по его лицу, он отирал их ладонями, размазывая кровь и грязь, и захлебывался от душившего его хохота.

Тем временем расстояние между смеющимся рабом и взбешенным басурманом сокращалось с каждым шагом. Вдруг Касим сорвался и помчался к Ознобишину, вопя: "Убью!" - и провалился вниз, к Карасю.

Когда у края ямы собрались рабы и слуги, там уже шла упорная злая борьба. Замученный, загаженный, обреченный на медленную смерть беглый раб ожил и, несмотря на крайнее истощение, тяжелые цепи на ногах, проявил удивительную ловкость и силу. Ему удалось подмять под себя Касима и вцепиться костлявыми цепкими пальцами в его горло.

- Жерди давай!

- Багры!

- Стрелами его! - кричало несколько голосов.

Покуда длилась эта суета, все было кончено.

Карась, окрепший благодаря своей ненависти, воодушевленный победой, дико хохоча, топтал поверженного Касима и выкрикивал что-то, подняв лицо с окровавленным разодранным ртом.

Загудела тетива луков, замелькали стрелы, впиваясь в косматую голову, голую грудь беззащитного Карася. Затем баграми вытащили его иссохшее, почти невесомое тело и бросили наземь. После извлекли из ямы тяжелого и толстого, как кабан, Касима.

Многие русские не верили, что он мертв, подходили и без всякого сочувствия разглядывали распростертого и теперь не опасного самого лютого их мучителя. Но им недолго пришлось любоваться задушенным ненавистным врагом. Плетьми, пинками, тычками, руганью загнали всех в темень и вонь землянки, и там, недоступные для недобрых глаз, они принялись обниматься и целоваться, говоря все разом, перебивая друг друга и смеясь:

- Слава те, Господи! Услышал! Наказал окаянного!

- А може, он не мертвый? - усомнился кто-то.

- Мертвый! Мертвый! Сам видел. Ножки так и протянул, - радовался Тереха. - Пусть его теперя жарят черти в аду! Пусть они его крючьями, крючьями, дьявола!

Когда рабы достаточно нарадовались и воодушевление их поутихло, дядя Кирила торжественно проговорил:

- Помолимся за раба Божьего Гаврилу Карася. Царствие ему Небесное! Пусть земля ему будет пухом!

Глава одиннадцатая

Когда Бабиджа узнал о смерти Касима, он очень огорчился, что потерял такого услужливого подданного. К верному Касиму Бабиджа питал слабость и доверял ему, как и векилю Али, секретные дела. Не было случая, чтобы Касим кому-нибудь проговорился, подвел в большом или малом, отказался выполнить его волю. Помимо этого, Касим знался со многими купцами, дервишами и слугами влиятельных людей, через которых добывал различные дворцовые сведения о жизни в ханских и эмирских семьях, а это давало возможность самому Бабидже, человеку тщеславному, сообщать, огорошивать, удивлять доверчивых знакомых и чувствовать свое превосходство над ними. Теперь некому было доставлять ему подобные сведения, и он был раздосадован. Однако он запретил наказывать раба Озноби, хотя Амир Верблюд и векиль Али грозились спустить с него шкуру, а Касима приказал похоронить, как подобает быть похороненным мусульманину, справил по нем поминки, поставил на его могиле тяжелый камень с арабскими письменами.

На этом все и кончилось. Жизнь в усадьбе потекла своим чередом, размеренно и без каких-либо происшествий. По-прежнему, кроме пятницы, рабов гнали на работы; по-прежнему их сопровождал Амир Верблюд, гордый и неторопливый; по-прежнему они возвращались измученные, голодные, не чувствуя ног и рук, а ночью забывались тяжелым сном в своей вонючей норе-землянке на сырой трухлявой соломе. И так изо дня в день.

Через неделю, возвращаясь той же дорогой, на одной из кривых улочек Амир Верблюд неожиданно остановил рабов. Недолго думая, они тотчас же повалились на землю, а Верблюд заговорил с какой-то женщиной, одетой в длинные, до пят, одежды, по спадающим складкам которых, слегка обрисовавшим её фигуру, можно угадать, что она тонка, стройна и изящна; лицо её, кроме молодых темных глаз, скрывала темная накидка.

Михаил, сидевший рядом с Терехой, приметил через улочку, под высоким деревом, наполовину обронившим сухую листву, лежащего человека. До него было не более десяти шагов, и поэтому Михаил не поленился подняться, как тяжело ему ни было, и подойти к нему. Лежавший оказался странствующим православным монахом в черном одеянии, обутым в разношенные и стертые сапоги.

Почувствовав присутствие постороннего человека, монах приоткрыл веки и уставился на Михаила долгим взглядом. Затем очень тихо проговорил:

- Кто ты, человече?

- Из Москвы я.

- Слава те, Господи! Напоследок дал узреть лицо родное. Нагнись, сын мой, умираю. Помолись за раба Божьего Иону. - Слабой рукой он нащупал котомочку подле себя и подвинул к Михаилу. - Возьми! Тут Евангелие.

Не успел Михаил распрямиться, как к нему подлетел разгневанный Амир и частыми толчками погнал к остальным рабам, приговаривая:

- Ах, шакал! Куда ушел?

- Человек помер, - попробовал оправдаться Михаил.

- Сам сдохнешь, - шипел Амир, делая злые глаза. Он толкнул Михаила с такой силой, что тот не устоял на ногах и растянулся во весь рост.

В усадьбе, у самых ворот, Амир отобрал у Михаила котомку, а на его протест молча отвесил ему горячую оплеуху и важно удалился. Обнаружив в котомке толстую рукописную книгу, Амир Верблюд осмотрел её со всех сторон, понюхал, поморщился от её неприглядного вида и понес Бабидже, держа брезгливо двумя пальцами.

Бабиджа, в свою очередь, полистал её, тоже понюхал и тоже поморщился и бросил в угол одной светелки, где у него валялось ещё несколько книг. После этого он отряхнул руки и даже вытер их о полу халата. Для него эта русская книга не представляла никакой цены, зато Михаил горевал о ней, как о потерянной драгоценности. Да, пожалуй, о драгоценности он и не тужил бы так, как об Евангелии.

В пятницу рабов не погнали на водоемы. Все мусульмане с утра отправились в мечеть на молитву, а рабы занялись работами: кто подметал двор, кто выправлял повалившийся забор фруктового сада, кто сушил кизяк. День, на счастье, выдался сухой и ясный. Михаил, Вася и Тереха палками выбивали ковры, висевшие на шестах, когда к ним прибежал радостный Митроха-пскович и сообщил шепотом, что на арбе привезли Амира Верблюда, сильно побитого, с ушибленной ногой. Вася сказал с воодушевлением:

- Это Господь его наказал. За злобу!

Сознание того, что их мучитель кем-то жестоко бит и страдает от боли, доставило рабам немалое удовольствие. Как выяснилось впоследствии, с Амиром Верблюдом свели счеты какие-то люди из-за той молодой женщины, с которой он разговаривал накануне на улице, когда Михаил получил в подарок Евангелие от умирающего монаха-странника.

Вечером рабы собрали все ковры и занесли в дом, сложили в углу одной комнаты, куда указал сопровождавший их векиль Али. То ли благодаря хорошему дню, то ли по другим каким причинам векиль был настроен благодушно, смеялся и шутил с рабами, и Михаил осмелился спросить Али, нельзя ли ему переговорить с господином: он ещё надеялся, что Бабиджа-бек возвратит Евангелие.

Векиль напыжился, вздернул подбородок и ответил, что у хозяина нет времени выслушивать его, раба, а если он хочет что-либо узнать, пусть спрашивает его, Али на то и существует, чтобы удовлетворять просьбы слуг и рабов.