Но я мечтал все переиначить и сделать так, чтобы не я пугался угнездившегося в Иннокентии Владимировиче - ну, скажем так - жупела, замерцавшей в нем призрачности, жутко становящейся на ноги мертвечинки, а чтобы он боялся меня и я увидел его дрожащим, обессиленным и униженным. Хотел ли я при этом хотя бы косвенно, отвлеченно припугнуть и Наташу, вопрос другой. В настоящее время речь шла исключительно о "папе". Вот это вдруг так ясно открылось во мне, что я решительно свернул с начатого было пути и зашагал к дому моей подруги.

Я ускорил шаг. Но уже близко от цели замедлился, не потому, что снова впал в нерешительность, а чтобы получше рассмотреть дом, внезапно поразивший меня своим обликом, - их дом. Он был самый обыкновенный, я уже, кажется, говорил о нем, и даже сейчас, в минуту высшего напряжения и волнения, я успел подумать, что Иннокентий Владимирович мог бы найти клетку познатнее для той чудесной птички, которую держал в плену своего гнусного обаяния. Дом был деревянный, распластавшийся на земле какой-то беспардонной неурядицей, чудищем, и половину его занимали другие люди. Однако сейчас он неожиданно показался мне высоким, чуть ли не в два этажа, и даже стройным и тонким. Наверное, обману зрения способствовала мокрая прозрачность воздуха, бестелесо съежившаяся в ожидании вечерних сумерек или тумана. Странный был воздух, или, как я понял, странным был сам я. И дом показался мне таинственным, я бы назвал его вертепом злодеев, проходимцев и убийц, если бы мне было очень уж приятно каждый раз вспоминать, что Иннокентий Владимирович в самом деле злодей и в каком-то смысле именно убивает свою дочь.

Я постучал в дверь, и мне открыл хозяин.

- А, это вы, - сказал он без энтузиазма. - Не ждал... Выходит, вы поверили... а ведь я вчера шутил, играл, играл словами, чтобы отвоевать себе право немного побыть с дочерью, чуточку сообщиться с ее прелестями. Ну, раз пришли, это даже интересно. Проходите. Мы развлечемся.

Этот человек сегодня жил словно по принуждению, с кислой миной, оставив роль кутилы и краснобая. Пока мы шли по коридору в комнату, я изучал его спину и думал беспредметную думу о том, что он заметно состарился со времени нашей последней встречи, что это агония, он вырождается среди своих неусыпных пороков, вырождается сам его грех, желание грешить, истощается воля и тает мощь, угасает атмосфера тепла и уюта, которую он создал, чтобы жить вне представлений о совести. И все-таки он был великолепен и в пору своего заката. Мы прошли в большую комнату, и там, задержавшись на пороге, он сделал широкий, уныло-иронический жест и сказал:

- Вот и поле предстоящей нам деятельности.

На столе возвышался десяток, если не больше, уже наполненных бокалов дело смахивало на какую-то игру; может быть, потому, что я не знал ее истинного происхождения, она представилась мне жалкой и пошлой.

- Вы с Перстовым деловые люди, - заметил я язвительно, - во всяком случае хотите, чтобы вас таковыми считали. А ведете себя порой как легкомысленные юнцы.

- Мадера, - указывая на бокалы, пояснил он с намеком на чувствительность в отношении вина; его бледное лицо на мгновение разгладилось. - Не трудитесь считать, я вам скажу - ровно пятнадцать бокалов.

- Вы собираетесь их все выпить?

- Не знаю. Проблематично... то есть загадывать, конечно, нелегко, а выпить хотелось бы. Тут есть одна закавыка. Садитесь. - Он пододвинул мне кресло, а сам сел так, чтобы линия бокалов, которые одни и занимали все пространство стола, оказалась у него под рукой. - Вам именно эти не предлагаю, но, если желаете присоединиться, найду еще. У меня большой запас.

- Спасибо, мне ничего не нужно.

Иннокентий Владимирович сделал удивленное лицо:

- Для чего же вы пришли?

- Вы вчера настаивали на объяснении.

- Но вы вчера увиливали от разговора. Или я что-то путаю?

- Я одумался.

- Хорошо. - Иннокентий Владимирович откинулся на спинку стула и посмотрел в окно. Он был в костюме, а не в домашней одежде, и выглядел чинно. Взрослый, бывалый мужчина, которому смешно, что я живу в нищете, как сирота, а разглагольствую о свободе. - О чем же вы хотите говорить со мной? - спросил он.

- О вашей дочери.

- Мне известно ваше мнение. Я заходил вчера, помните?.. и, между прочим, вы позволили мне в вашем драгоценном присутствии вести себя довольно-таки развязно по отношению к ней. Я обнимал ее голые ноги. И вы не возмутились.

- Я возмутился.

- Но никак этого не показали.

- Я был голый. Лежал под простыней...

- Допустим, вы показали себя человеком застенчивым. Ну что ж... Да ведь теперь все это не имеет ровным счетом никакого значения. - Он посмотрел на меня в упор и многозначительно.

- Я так не думаю.

- Все имеет значение? - усмехнулся он презрительно.

- Все, что имеет отношение к Наташе.

- Любовь, драма любви, любовный треугольник, страсть, помешательство, грехопадение... Открою карты: в одном из этих бокалов - в каком точно, не знаю, я их смешал, - весьма сильно действующее средство, которое навеки излечит меня от всех вредных привычек и наклонностей, столь вам, положительному человеку, ненавистных. Яд. Я умру. Не смотрите на меня так.

Я тоже улыбнулся:

- Но я впервые в подобной ситуации, вы должны понять, мне еще приходилось беседовать с самоубийцей, слышать от человека, что он сейчас выпьет яд. Научите, как мне вести себя.

- Вы смотрите на меня с иронией, - сказал Иннокентий Владимирович с печальной и слегка отвлеченной враждебностью, - мол, ох уж этот дядя Кеша, теперь он еще в мелодраматический тон ударился! Но меня не волнует, какое впечатление я на вас произвожу. Хочу только предупредить ваше недоумение в тот момент, когда со мной все будет кончено... вы же непременно испугаетесь: как это так, я здесь, а он отравился, этот негодяй, подумают, что я, в высшей степени славный малый, никому и никогда не принявший вреда, отравил, - вот будет ваша мысль.

И красивое лицо хозяина, прочитавшего все мои мысли, даже будущие, приняло удовлетворенное выражение. Он был недосягаем и неуязвим.

- Ваши тревоги напрасны, - говорил он монотонно, скучая, что приходится разъяснять мне более чем простые вещи. - Я оставил записку, там, в своей комнате, на ночном столике, рядом с кроватью, на который, помнится, мне случалось бросать беглый взгляд, пока Наташа прятала личико у меня на груди. Черкнул пару ясных и убедительных слов: ухожу добровольно и прошу никого не винить... ну, в общем, это понятно. Но если вы склонны проявить особую бдительность, можете, например, ни к чему тут не прикасаться, не оставлять следов, не курить, а если покурите, окурки унести с собой...

Создав эту юмореску, он немного развеселился: ад, куда его непременно уволокут, потешался над нравственным очковтирательством остающегося человечишки, который липко, весь в испарине, мелкотравчато, почти подло силился что-то высидеть в наспех скроенном уголке земного рая, разумеется эфемерном. Я оставался, а Иннокентий Владимирович уходил. Он строил свой уход таким образом, чтобы последнее слово принадлежало ему. Признаюсь, я не отказался бы молча выждать, отсидеться, стерпеть всю его победоносность, пока он уйдет, при условии, что мы и в самом деле никогда больше не встретимся. Но за его набирающей силу бравадой мне вдруг почудились дикий страх, немыслимое одиночество.

Почему меня, когда он умолкал и для заполнения паузы шевелился на стуле, гнул шею или подносил изящную руку к лицу, начинало жечь чувство жалости, которая, поди знай, не довела бы меня и до порыва раскрыть ему братские объятия? Словно прервалась цепь моего сознания, и в провал упала тягостная мысль, что его разговоры о самоубийстве заслуживают, возможно, серьезного отношения. Это было как глоток уксуса, и я не мог оставаться в компании, где предполагалось и дальше накачивать меня подобным зельем. Я свирепо огляделся. Правда, это состояние быстро прошло, и я снова не верил в его россказни так, словно верить в них было совершенно невозможно. Я замечу тут мимоходом, фактически в скобках, что не только не собирался отнимать у него право поступать по собственному усмотрению, но даже принял к сведению вопрос о самоубийстве, как только он об этом заговорил, и как-то не сомневался, что ему этот вопрос пристало решать и необходимо в самом скором времени решить. Но на возможность какого-либо моего соучастия и содействия не что иное как ироническое выражение проступило на моем лице.