- Видали? Видали? Сколько же ты еще просишь, недоумок?

- Надбавьте еще.

- А ты скажи конкретнее.

- Просто еще побольше надбавьте, - извивался мужик, - чтоб не было существенной разницы между действительной стоимостью и уплоченным, так сказать, гонораром.

- Вон как развивается мужичонка по мере внезапного роста своего благосостояния! - воскликнул Обузов с притворным изумлением. - Каков! Что скажете? Хорош, да? Основательно встал на ноги! Он, глядишь, новым Марксом станет и напишет еще один "Капитал". А я умру! Вот тебе и слезы твои в источнике, и вешанье в лесу, - повернулся он к Буслову. - Маленькие смешные эпизоды. Моя смерть будет побольше всего, что ты там наплакал! А восторжествует этот пьяный подлец, хам!

Змееподобный облизнулся.

- Так я в связи с моей уверенностью, что вы не помелочитесь... не вообразите надобность посидеть на шее простого народа... Мы многострадальны тут... с тем и живем, что всюду нищета и убожество... А у вас есть деньги, которые, что греха таить, вы взяли из нашего кармана, когда был грабеж...

- А когда грабежа не бывало? Вот ты сейчас меня пограбить хочешь.

- Грабеж, оно конечно, всегда имел место, но я о том времени, когда такие, как вы, просто брали все, что плохо лежит. А лежало потому плохо, что это наша вина, согласен. Но уж не обессудьте, эра нашей полной наивности прошла, и мы теперь тоже требуем. Взыскуем пусть не всей своей доли, а все-таки, можно сказать, щедрой мзды.

- Дай ему, и пусть он уйдет поскорее! - вдруг рявкнула Авдотья.

- Госпожа правильно говорит, - одобрил мужик.

- А я, - смеялся Обузов, - хотел его за стол с нами посадить, угостить по-братски...

- Угощение, - перебил мужик, - оно бывает ко времени, когда сделка уже состоялась и переговоры позади.

Авдотья, налившись багровостью, сказала ему:

- Ты позоришь имя и звание простого человека, человека от земли.

- Звания этого и никакого иного у меня нет, а имя действительно как есть самое простое. И ничего позорного в этом не наблюдается, - уже слегка баловал и ерничал змееподобный. Чуял близость полной удачи.

Обузов заплатил. Все, даже Авдотья, равнодушно смотрели, как деньги появляются из кармана коротких штанишек коммерсанта и исчезают в кармане грязных брюк мужика. Лоскутников молчал и с внутренним усилием изображал безразличие и полное невмешательство, ибо был подавлен спором Буслова и Обузова о силе, этим их странным соревнованием; он устранился. Ему тут, видимо, не было места, а вероятная смерть Обузова представлялась событием, возможным лишь в отдаленнейшем будущем, когда и памяти о человечестве не сохранится. Наверное, все, что могло произойти с этим довольно-таки забавным субъектом простого, обычного, человеческого, заслонялось от него, Лоскутникова, крупной фигурой Буслова, приобретавшей в его глазах все более мрачный и таинственный оттенок. Обузов, играя, лил из бутылки вино в глотку Чулихину, с готовностью раскрывавшему рот. Ты это хотел! - кричал бизнесмен. - Ты хотел оказаться рядом со мной, когда я буду все пропивать! Я все пропиваю, и ты со мной, прощелыга! Змееподобный уже ушел. Заиграл оркестр, в котором сидели похожие на змееподобного люди. Настоящий змееподобный танцевал, поднимая пыль, на улице. Он торжествовал, праздновал победу. Буслов в широкое окно с высоты второго этажа смотрел на торговую сутолоку внизу, у подножия башни, где он теперь оказался в компании не желавших быть основательными и крепко мыслящими людей. Вспомнил он неожиданно о каком-то иерархе, святом новгородском человеке, который на бесе путешествовал в Иерусалим, а потом, посаженный буйными земляками на плот, был двинут промыслом Божьим против течения могучей реки не к гибели, а к свету и, может быть, к вечности. И ему захотелось того же. Он посмотрел на усадьбу, желтевшую между деревьями, и его охватило блаженное чувство прогулки и отдыха на тенистых аллеях в обществе остроумных собеседников, утонченных кавалеров и дам. И он мог быть таким, доведись ему родиться своевременно. Тут в нем прямо заговорило его дворянское происхождение. Он понял, что народа нет без дворянства, без дворянства есть только сброд. Благоговение разлилось в нем как море света. Но он не знал, можно ли простереть это чувство до того, чтобы затаиться в благоговейном почитании и перед собой, имевшим некое отношение к великой касте, которую сейчас полюбил и мысленно прославил. Наклонившись к Лоскутникову, он взволнованно шепнул, с напряжением как будто последних сил проникая сквозь шум музыки:

- А вот мне и понадобился ты, тут-то ты можешь пригодиться... скажи, что это была за повестушка, где дворяне отбивались в древнем монастыре от большевиков?

- За чем ты выдумываешь? - отшатнулся Лоскутников. - Ты пьян. Зачем ты навязываешь мне какую-то комическую роль?

Вдруг затих оркестр.

- Я и не думал тебя обидеть, - сказал Буслов. - Я просто забыл, а у тебя память пока посвежее, ты только сейчас все эти книжки читал, по моей указке.

Лоскутников поджал губы и отвечать не собирался, хотя уже сообразил, о какой повести толкует Буслов. Тот сбивчиво пояснял:

- Мне позарез нужно вспомнить тех дворян, то есть из повестушки... Я на их примере сейчас как нельзя лучше чувствую, как это здорово, как прекрасно - быть дворянином... быть потомственным, столбовым... Скажи мне! В этом, может быть, истина!

Лоскутников в неистовстве от сознания, что у него нет таких быстрых и сразу проясняющихся целей, как у Буслова, и он не может, по примеру своего друга, краткими путями шествовать от открытия к открытию, обрек себя на молчание и мученичество. Утвердив запрет, он усмехался под его грузом деревенским дурачком. Он страдал и боролся с желанием сказать, открыть Буслову название повести, боролся с Бусловым, вздумавшим в своем восхождении к истине воспользоваться им как ступенькой. Или вот еще: не соврать ли, не навести ли приятеля на ложный след? Буслов грубовато толкал его в бок. Он побагровел от негодования, видя, что Лоскутников знает, но молчит исключительно по подлому, плебейскому нежеланию признать очевидное, помочь человеку, оказавшемуся неизмеримо выше и благороднее его.

Нельзя, не пристало Буслову смешиваться с толпой. Он отошел от громоздившейся над поверженным водителем Авдотьи, от принимающего питье из рук толстосума Чулихина, от упорствующего Лоскутникова, внизу сразу отошел от ревущей в торговой одержимости массы и окольными путями проник в старинный парк. Солнце скатилось на крышу особняка, притулившись к какой-то башенке. В перекрестьях длинных теней внезапно открывались голые мраморные богини и с лукавой усмешкой смотрели на блуждающего философа. Прошествовала, переваливаясь с боку на бок, ворона с раскрытым клювом, ибо изумлялась жаре. На отдаленной аллее шумно переговаривались женщины. Буслов направился к изогнувшемуся над ручьем деревянному мостику, когда голос за спиной остановил его:

- Разве не здесь твое место?

Буслов оглянулся. Чулихин, стоя под деревом, с суровой пытливостью смотрел на него.

- Это ты меня как бы в красоту заманиваешь, - усмехнулся Буслов с грустью человека, которого посторонние мучают своими легкомысленными и бестолковыми проделками, - а зря... или даже хочешь мне что-то в ней разъяснить, на что-то в ней указать, а это тоже зря, потому что я не хуже тебя вижу и понимаю.

Чулихин подхватил:

- Еще бы ты не видел и не понимал! В тебе-то и сидит настоящий художник.

- О книжках моих не надо. Я, скорее всего, больше никогда их и не стану писать. Но о красоте... ты это брось, - возвысил Буслов голос и, чувствуя, что сворачивает на глупости и ребячество, немного засуетился, замелькал на аллее, - действительно брось, - продолжал он требовать сурово, - а если так уж нужен разговор, так говори по сути нравственного вопроса...

Кривая усмешка поползла по губам Буслова, а в глазах его остатками терзания дымилась печаль. Он терпеливо принял муку от посторонних, от неких сил, навалившихся извне, и они отстали, ублаженные, а Чулихин остался, не желая признавать себя лишним. Чужими были теперь небо, превращенный в парк лес, люди на отдаленных аллеях, они шумели о чужом в чуждом Буслову мире, Чулихин же сказывал близкие и понятные слова.