- Пошел! - закричал Обузов.

Змееподобный побежал между земляками, странно петляя и мелко пыля ставшими неожиданно босыми и отвратительно грязными ногами. Неисповедимо и одурело, слегка только заслоняясь рукой от летевшей отовсюду шелухи, молчал Буслов перед выпуклым здесь народным лицом, которое лишь Обузов умело отдалял в живописные окрестности, раздробляя там на осколочное множество послушных и ладных фигурок пейзан. Они вошли в полупустой зал ресторана. Водитель, о котором рассказывал Обузов, черноземно покоился в этом раю праздношатающихся людей, обронив верхнюю часть тела на уставленный снедью и выпивкой столик, а Авдотья утолщенной грозной птицей, какой-то убеленной вороной возвышалась над теплящимся прахом этого человека, с отнюдь не хрупкой остекленнелостью глядя перед собой бессмысленными глазами. Не скоро и не своим, а куда как уменьшенным масштабом вошли в поле ее зрения вновь прибывшие. Казалось, и супруг больше не интересовал эту женщину. Вино и неистощимая закуска соорудили в ее душе целую гору усталости, и она глухо сознавала, что утомлена не только болезнью мужа, его заканчивающимся чепухой паломничеством и его диким, грубо нажитым богатством, но и собой, своим неумением зажить вдруг тонко и осмысленно. И она когда-то подавала надежды и даже была по-своему романтической барышней, а теперь этот мир счастливого прошлого сжался до спрессованной гадости упущенных возможностей, изливавшей в нее свой яд. Разбегались по ее большому и одрябшему телу маленькие и подлые образы той жизни, какой и она могла добиться для себя, скапливались в морщинах и складках, пересмеивались между собой и потешались над ней.

Вдруг она узнала этих словно бы новых людей за их столиком. Это они плелись у нее в хвосте, тянулись к источнику светлым и фактически радостным, праздничным утром. А теперь они лакомятся яствами с их стола и пьют их вино. Авдотья устремила на незваных гостей тяжелый взгляд, усилием воли помещая всех троих в один некий сосуд. Она думала о том, что эти люди, в глазах любого дельного, неуемно делающего дело человека пустые и праздные, бродят по земле в поисках какой-то узкой цели, какого-то узкого средства прожить остаток жизни в ясном сознании смысла мироздания, и, поступая так, они, в сущности, не глупят и не предаются бесплодным фантазиям, а строят тот просторный и чистый храм света, в основание которого и она некогда уложила кирпичик-другой. Они гуляют на просторе, и уже в одном этом много смысла и счастья. Но для нее этот простор и вероятное счастье оборачивались изощренной насмешкой гадов, которых она вынуждена была носить на своем теле; упущенные возможности, образы несбывшегося, святые, устраивавшие целительные источники, Бог, эти по-своему счастливые люди-скитальцы, эти юродивые, которых муж привел и усадил за их стол, - все они имели гнусную силу быть оборотнями, могли из образов, или, скажем, только символов, чего-то просторного и светлого скидываться мелкими отвратительными существами, забегавшими в морщины ее тела и души, чтобы оттуда пискливо смеяться над ней.

Авдотья стала медленно и тяжело поднимать руку, хлопать себя ладонью по разным частям тела. Она давила гадов. Гости с удивлением смотрели на эту мрачную женщину.

- Ты чего возишься? - крикнул Обузов.

Женщина не ответила и даже не взглянула на него.

- Оставь ее в покое, - сказал Чулихин, - видишь, много вина, еды, и жара большая. Ей тесно.

Обузов закричал:

- Все чепуха, ребята! И источник тот, где мы бултыхались в ледяной воде, и этот подлец, у которого я купил весь его товар. И болезнь моя, она тоже как есть чепуха!

- Тебя источник не взял, - перебил Буслов, - ты был в нем все равно как рыба полярная, что ли, и этот, как ты говоришь подлец, обошелся тебе куда дешевле, чем мне, хотя ты и сунул ему пачку денег.

- Я говорю, - стал Обузов гнуть свое с назревающим напором, - что моя болезнь, о которой было столько толков...

Буслов снова прервал толстосума:

- Я никаких толков о твоей болезни не слыхал и сам не вел, а вот что я в источнике, не в пример тебе, плакал и заходился от ужаса, это доподлинно известно и мне, и моим друзьям, и тебе даже, да и посторонние люди показывали на меня пальцем, как на несчастного, в которого вселился бес. И с подлецом разобрался ты, а не я. Я же в лесу вешаться вздумал, пока ты тут веселился и бил посуду.

- Мне плевать теперь на мою болезнь. Пусть я умру! Я зуб потерял, но и то не плачу.

- Ты не умрешь, - возразил Буслов. - Я же после всего еще и пью, еще и жру за твой счет.

- Я могу умереть, - сказал Обузов с нажимом. - Я рискую. Однако мне весело. Я действительно бил тут посуду, вчера, и мне пришлось за это расплатиться. А я денег не жалею.

Буслов сказал повествовательно, как бы с замахом на длинный сюжет:

- Но сегодня ты снова пришел в этот ресторан, и тебя встретили здесь как дорогого гостя. Знают, что если ты опять набедокуришь, то они на этом только заработают лишнюю копейку. Так кто же по-настоящему слаб и болен - я или ты?

- Ты каешься? Или хочешь предстать униженным, чтобы мы тебя пожалели?

- О нет! - замахал протестующе руками Буслов. - Я ищу ту силу, которая поможет мне не удивляться и не замыкаться в себе, когда на моем пути возникнет другая сила. Которая поможет мне не плакать в ледяной воде и жить так, как если бы того пьяного подлеца вовсе не существовало на свете.

- Эта сила, которую ты ищешь, она или есть, или ее нет, - вставил Чулихин.

- Правильно! - подхватил Обузов.

Живописец твердо произнес:

- Ищи ее в себе.

- Она во мне есть! - воскликнул Буслов.

Обузов и Чулихин удивлялись:

- Почему же ты плакал в источнике? Зачем вешался?

Буслову помешали ответить. Впрочем, он всего лишь хотел выразить недоумение. Он удивлялся себе не меньше, чем живописец и бизнесмен удивлялись ему. Раздавшийся внезапно шум заставил его умолкнуть. Обузов ронял на пол и топтал ногами тарелки. Официант вдалеке рисовал в воздухе ловкой рукой цифры ущерба.

- Парень, паренек! - доверительно наклонялся коммерсант к писателю. Не плачь и не жалуйся. Ты же спас меня. В эту пустыню и глушь, где я предавался грубым, скотским удовольствиям, ты внес свет большой культуры. Ты явился народу, а оценил тебя по достоинству прежде всего я. Поступай и дальше с присущим тебе благородством.

- А я скажу, - заговорил Чулихин, - что истинное спасение, оно в истинном благородстве. Уберите из храма странного вида желчных старух и блаженных юношей с птичьей грудью, юродивых всяких, безграмотных попов, богоносцев сметите прочь поганой метлой, населите храм мыслящими священниками и чистой публикой, завлеките в него благородных, художнику в храме дайте чем жить и дышать, мастера, а не ремесленника, введите, и православие возродится, Россия воскреснет. Пока интеллигенция не вернется в церковь, но в церковь обновленную, светлую, из ямы, из гнили, из тумана нам не выбраться.

- Я, - сжал кулаки и скрипнул зубами Обузов, - покончу с собой, если вот это, вот что ты тут нам начертал, не случится, не осуществится вполне. Потому что не слова одни ты нам подарил, а весьма настоящую мысль, доподлинную идею.

- Когда ждать от тебя рокового шага?

- Нынешней ночью.

- А если мечта моя так скоро не разрушится?

- Тогда я выберу другую ночь.

Запоминала Авдотья, мотала, что ли, на ус: замышляют чистоплюев пристроить возле икон и лампад, а ее, роскошную матерую бабу, изгнать с треском, - брала она на заметку и откладывала в своей по сумеречности необозримой памяти эти планы гнилостных врагов человечности.

Новый шум взорвал зависшую было тишину: к их столику приближался змееподобный.

- Господин, - заговорил он заискивающе, обращаясь к одному только Обузову, - друг мой, я насчет товара и денег... и прибавки на чай... Я по поводу недооценки... я в том смысле, что мой товар стоит побольше, чем вы мне отвалили с барского плеча...

Обузов с усмешкой оглядел своих друзей: