Проделал какие-то странные упражнения, что-то вроде гимнастики для расслабления мышц. Потом стал корчить рожи, то складывая в трубочку, то резко растягивая губы, словно поправлял вставную челюсть или пытался проглотить рыбью кость.

В доме напротив тоже шел ремонт. Замызганные известкой рабочие потрошили нутро первого этажа, оборудуя помещение для будущего бутика. У меня, наверное, сотрясение мозга, подумал я. При каждом движении тошнит. Хоть бы обошлось небольшим сотрясением. Где-то за кулисами того, что я видел, под покровом позднего вечера белело или желтело вытянувшееся на кушетке, странно уменьшенное наготой тело незнакомой девушки, которая назвалась немодным и нездешним именем Вера.

Подо мной был кусочек улицы с небрежно припаркованными полицейскими автомобилями. Я помнил, что где-то здесь, по правой или по левой стороне, стоит старый неказистый дом, каким-то чудом переживший войну. В этом доме жил и писал великий польский прозаик. Его герои неотлучно сопутствовали мне – в детстве, во время войны и в мирные годы, немногим отличавшиеся от военных, поскольку интеллектуальная и духовная жизнь смахивала на какую-то дикую партизанщину.

Улица замерла и ожидании ночи. Несколько освещенных окон, несколько темных. Кое-где над крышами едва заметные звезды, вернее, следы вчерашних звезд. Полумертвые неподвижные деревья, стиснутые машинами. Прохожий останавливается у каждой витрины. На углу двое русских с гитарами поют песню собственного сочинения; перед ними зазывно поблескивает жестяная консервная банка из-под икры. Неужели таким неприглядным и бессмысленным должен быть мой конец, коли уж пробил час.

Я вернулся к столу. Корсак энергично нажал клавиши магнитофона. Хмыкнул, призывая продолжать, и этим ограничился.

– Понимаете, пан комиссар, понимаете… Я никогда не был тряпкой – из породы тех, об кого история походя вытирает ноги. У меня были некие амбиции. Вначале очень большие, потом поменьше. Миру опять понадобились образцы. Ну и я старался быть образцом для всяких недотеп, которые, тараща слезящиеся глаза, вечно задают вопросы.

Корсак внимательно на меня посмотрел. Не верит, подумал я. Он опять задвигал губами, будто прополаскивая воздухом десны. Мне знаком этот тип людей. Всю жизнь я на них натыкался. Посмотрим, когда наш комиссар расколется.

– Мне пришла в голову одна мысль. Правда, не на тему. В нашем европейском опыте просматривается любопытный феномен. Порабощенные общества любят и уважают друг друга, но едва обретут свободу, все начинают всех ненавидеть и норовят засадить в тюрьмы или лагеря.

Я замолчал, ожидая, какова будет реакция Корсака. Но он сложил губы трубочкой, давая понять, что сосредоточенно размышляет, а потом торопливо произнес:

– Я слушаю, слушаю. Говорите. Говорите все, что хотите.

– Мы оказались на улице. Кажется, моросил дождь. Не знаю, я очень смутно все помню. Мы куда-то шли. Пошатывались. Она взяла меня под руку. Сказала: пойдем ко мне. Остаток здравого смысла откуда-то издалека подсказывал, что не стоит этого делать, что добром это не кончится. Но одновременно во мне разгорался гнев, бунт против самого себя и против каждого случайного встречного. В конце концов мы очутились в подъезде, каких в Варшаве тысячи. Поднимались по мокрым терразитовым ступенькам, а путь нам освещал грязный полумрак ночи из разбитого окна. Наконец мы остановились на площадке. Стали целоваться, а капли дождя попадали нам в рот. Я полез к ней под блузку и отыскал груди – огромные и горячие, как мне показалось.

Меня трясло от холода, от сырости и, наверное, от усталости, и при этом, как пишут в романах, обожгло внезапным огнем желания. Прижав ее к стене, чтоб не упала, я задрал ей юбку и начал одной рукой возиться с бельем, а другой высвобождал свое рвущееся в бой вожделение, искал подступы к ее распаленному лону, становился все настойчивее, а она боком сползала по стене, и вдруг мы, то ли запутавшись в собственных ногах, то ли поскользнувшись на терразите, покатились вниз по крутым ступенькам и ударились головами об пол на площадке этажом ниже, и с минуту прислушивались к эху жуткого грохота, бившемуся где-то наверху, очень высоко, под самой крышей. Жива, шепнул я. Да, пока еще жива, засмеялась она. Я не чувствовал боли, только слышал шум, возможно, проливного дождя, шум, который был во мне и вокруг меня. Мы с трудом поднялись на ноги. В темноте я ее не видел, только водил рукой по мокрым плечам, по волосам, по шее и в тот момент, кажется, даже не помнил, как она выглядит, чем меня привлекла, не помнил ее иронически сощуренных глаз. Но тут стали распахиваться двери квартир. Какие-то головы, растрепанные или в бигудях, высунулись из ярко освещенных пещер и молча с испугом на нас уставились. А мы, то на четвереньках, то на полусогнутых, в панике поползли вниз, к выходу. Что было дальше, не помню. Наверное, пошли ко мне, потому что я очнулся перед своей дверью.

Корсак предостерегающе поднял руку. Я замолчал. Он щелкнул клавишей магнитофона и сказал:

– Пленка кончилась. Завтра продолжим. У вас очень усталый вид. А царапины около уха – это что?

– Царапины? – повторил я, ощупывая шею за ухом.– Видно, покалечился, когда падал с лестницы.

– Похоже на следы ногтей.

– Не знаю. Возможно. Нет, не припоминаю. Между нами ничего не было.

Комиссар усмехнулся и энергичным, размашистым движением прихлопнул реденькую поросль на висках.

– Вы же говорите, что многого не помните. Ладно, вскрытие покажет.

– Вскрытие? – прошептал я, с трудом проглотив колючий комок слюны.

– Да. Она уже труп. Всего лишь труп. Я вас замучил. Нам обоим необходимо отдохнуть. Я отведу вас в помещение, где вы выспитесь, придете в себя, а завтра видно будет.

– Как это? Я не могу вернуться домой?

– Пока нет. Мы имеем право задержать вас на сорок восемь часов. Потом видно будет.

Я покорно согласился. Только бы мне не показывали труп и не проводили так называемый следственный эксперимент. Почему именно со мной это случилось.

Почему один мой невинный, непреднамеренный поступок вызвал лавину гадких, просто омерзительных последствий. Проклятые именины.

Корсак вывел меня в коридор. Маляры уже разошлись. Несколько полицейских возились с алкашами, орало включенное на полную мощность радио.

Пробегавший мимо молодой человек крикнул Корсаку:

– Есть уже анкетные данные. Ее зовут Вера Карновская.

Комиссар остановился в том месте, где коридор сворачивал вправо. Задумчиво уставился на заляпанный известкой пол.

– Вам что-нибудь говорит эта фамилия?

– Нет. Ничего. Хотя… не знаю. Может, когда-нибудь слышал.

Я бы, вероятно, покраснел, если б мог, – мне почему-то показалось, что я вру.

Помещение было похоже на гостиничный номер. У стен друг против друга стояли две узкие койки, посередине – стол и два вполне приличных стула. А на столе я увидел стакан недопитого чая.

– Надеюсь, вас это устроит, – сказал Корсак. – Отдыхайте.

И вышел. Щелкнул замок. Где-то в темноте за зарешеченным окном бурно отмечали именины. Возможно, тезки хозяина дома, где я был. Все во мне разладилось. Надо взять себя в руки. Но зачем. Что случилось. И как это я влип в такую идиотскую историю.

Я присел к столу и протянул руку к стакану с чаем. Тогда из вороха серых, как мешки, одеял на койке вынырнул пузатый коротышка

– Угощайся, – едва слышно прохрипел он; звук его голоса больше походил на шипенье, чем на нормальную человеческую речь. – Я тебя давно поджидаю. Это ты убил женщину?

– Я? Нет. Я никого не убивал.

– Ну конечно. Уточним позже,– рассмеялся он, слезая с койки. На нем был изношенный полувоенный костюм. Зеленая повязка стягивала всклокоченные, необыкновенно густые черные волосы, тронутые сединой. На куртке были нашиты гнезда для патронов, в выцветших зеленых штанах я заметил множество карманов. Даже носки смахивали на портянки.

Но больше всего меня поразила его голова. Огромная, с широким, сплошь заросшим полуседой щетиной лицом, на котором белели только глазницы с невидимыми зрачками да узкая полоска лба.