И задумался, уставившись на темный экран телевизора. Антоний Мицкевич.

Караим из нашей гимназии. Такова жизнь.

– Выпьем? – внезапно спросил он и потянулся к холодильнику.

– Нет, спасибо. У меня жуткое похмелье.

– Хочешь колы? Отлично помогает.

Мы чокнулись стаканчиками, и он потрепал меня по плечу:

– Выше нос, старик. Какой-нибудь выход всегда найдется.

Я молча потягивал колющий десны напиток. Громадный автомобиль плавно преодолевал повороты. Мы не слышали уличного шума, вообще ничего не слышали, и на меня вдруг почему-то накатил страх.

– Что происходит, дружище? Ты мне тут сказки рассказываешь, а у меня беда, и я не знаю, чем все это кончится.

– Я рад, что тебя отыскал. А другие живы? Я помню какие-то фамилии, какие-то лица. Куда бы меня ни заносило, постоянно кажется, что я вижу кого-то из нашей школы или с моей улицы. А ты с кем-нибудь встречаешься?

– Нет. Сейчас нет. Раньше встречался. Кругом все больше новых людей.

– Да. Это не наш город. Наш остался на том берегу. Ты хоть иногда туда ездишь…

– Нет. Не хочу. Не могу. Предпочитаю помнить.

Автомобиль незаметно остановился. Просто пейзаж за темным окном в какой-то момент замер, и услужливый шофер с фуражкой в руке – ни дать ни взять кучер из прошлого века, – наш элегантный водитель помог нам выйти из лимузина.

Мы были на гигантской площади перед Дворцом культуры, на самой большой площади Европы и в самом центре Европы. В глазах рябило от киосков, ларьков, лотков, палаток. У подножья Дворца разноцветными гусеницами вытянулись два длинных крытых павильона. Тут торговали все народы Азии и Восточной Европы. Туда-сюда сновали корейцы и монголы, турки и армяне, арабы и казаки, индусы и уйгуры. Мелькали представители неизвестных древних наций в архаичных нарядах, возможно ассирийцы или хетты. И все объяснялись жестами, изредка издавая какие-то гортанные звуки – быть может, на языке эпохи ранних шумеров или позднего комсомола. Иногда сквозь толпу осторожно протискивался проржавевший легковой автомобиль с территории бывшего Советского Союза или из сегодняшней России. И купить здесь можно было все, что создали древние цивилизации, а также ядерная эпоха. На восточных ковриках высились пирамиды духов Диора и стояли глиняные горшки с кумысом из пустыни Гоби. Валялась японская электроника и березовые веники из русской бани, у бровок тротуаров дремали украинские грузовики и блеяли небрежно привязанные козы с Кавказа, в тени сломанных ограждений сверкали яркими красками порнографические журналы и ждали покупателей ракетные орудия типа «катюша». Мой приятель Мицкевич покачал головой.

– Мир сильно изменился с твоих времен, – сказал я.

Тони поднял голову.

– Видишь домишко? – Он указал глазами на Дворец, который, точно допотопный птеродактиль, заботливо склонялся над этим всемирным торжищем, похожим на опрокинутую Вавилонскую башню. – Собираюсь его купить.

– И что там будет?

– Пока не знаю. Может, музей лагерей или детский городок с аттракционами.

А скорее всего Диснейленд эпохи Иосифа Виссарионовича. Тебя назначу директором.

– Знаешь, Тони, я тебя плохо помню. А если честно, совсем не помню. Где-то на дне памяти вертится фамилия Мицкевич, одноклассник Мицкевич. Но, возможно, я тебя путаю с нашим великим поэтом, он ведь тоже всегда был с нами в школе, на городских улицах и в книгах.

– Как? Мы ведь с тобой даже раз дрались после уроков на Буффаловой горке.

– Знаешь, Тони, я несколько месяцев назад заболел. Подцепил вирус, который отбивает охоту жить. Физически, если не считать легкого сотрясения мозга, я в полном порядке, довольно энергичен, склонен к педантизму, рассудителен и деловит, но утратил жизненный импульс.

– Это что же такое?

– Раньше я тоже не знал, что это такое. Мир теряет объемность и становится плоским, как фотография. Думаю, в конце концов выяснится, что это за вирус.

Но я до тех пор не доживу. Я уже обречен.

И тут вдруг откуда-то выкатилась Анаис. В подоле пончо она несла свой сверток, из которого во все стороны торчали какие-то диковинные предметы, вероятно ее движимое имущество. Остановившись возле нас, она приторно-сладко улыбнулась Мицкевичу:

– Этот прелестный автомобильчик ваш?

– Да, мой,– в некотором замешательстве ответил Мицкевич.

– Приятно, должно быть, в нем ездить,– еще слаще заулыбалась она. – У одного моего знакомого в Лондоне точь-в-точь такой же.

– Брысь, – голосом президента прохрипел я.

Анаис не обратила на меня внимания. Достала зеркальце и принялась жуткой коричневой помадой мазать губы, которые когда-то целовали диктаторы этого привислинского края. Тем временем подошел какой-то кочевник в сером ватном халате, вытащил из-за пазухи толстенную пачку измятых долларов и стал черным пальцем указывать то на лимузин, то на деньги. Но Мицкевич отрицательно покачал головой.

Из-за мертвого обелиска Дворца вылезло красноватое солнце и уставилось на эту площадь без начала и конца, на тысячи молча жестикулирующих землян и на нас, стоящих возле неправдоподобно длинного автомобиля, обитого изнутри то ли настоящей шкурой леопарда, то ли искусственным тигровым мехом.

– Знаешь, Тони, спасибо тебе за все, но я пойду домой. Хочу прилечь. У меня были очень трудные дни.

– Нет проблем. Могу тебя подвезти.

– Спасибо. Мне недалеко. Я должен собраться с мыслями.

– Хорошо. Я объявлюсь – ведь я к тебе приехал.

– Ко мне?

– Да. Сорок лет я о тебе думаю. Вернее, не могу забыть.

– Но почему?

– Скажу в следующий раз.

– А сейчас не можешь?

– Нет. Это сложно. Отдыхай, собирайся с мыслями, надеюсь, результаты следствия окажутся для тебя благоприятными.

– Да. Спасибо. Пока.

– Приветик, – сказал он; когда-то мы так здоровались и прощались в школе.

Я зашагал по извилистым улочкам этого города, который вырос здесь неведомо когда и неведомо когда исчезнет, сметенный так называемым ветром истории.

Ветер истории, ветер космоса, ветер или ураган гиена Господня.

Мир вокруг был залит горячим красным светом, а меня пробирала дрожь.

Вернуться домой. Значит, в ту комнату, где это случилось. Но ведь я не могу там ночевать, я уже не сумею там жить. Хорошо бы дом сгорел дотла прежде, чем я до него дойду. Ее, наверное, давно унесли. Но ведь осталась смерть. И частица ее души, если душа существует. Она знает, что я не виноват, нисколько не виноват. Что происходило с того момента, когда я оставил ее спящей, с белой грудью, клонящейся к полу, до страшной минуты появления полиции. Помню, что занавески не были задернуты и уличный фонарь освещал нашу пьяную возню на грани эротики и тягостного полусна. Но когда я встал, чтобы впустить полицейских, окна были затянуты шторами. Кто их закрыл в лунатической летаргии. Я или она.

Меня передернуло. Огромные окна универмага пылали багровым заревом.

Кончался день – как в кошмарном сне или хмельном забытье. В ее красоте было что-то зловещее. Почему именно меня она высмотрела в этой веселой и скучной компании, меня, с моим разладившимся механизмом жизненных импульсов. Она, эта роковая незнакомка, неизвестная молодая женщина, зловещая варшавская сирена.

На кирпичной стене современного здания – мемориальная доска: здесь во время последней войны было расстреляно несколько десятков заложников.

Красная лампочка в фонаре. Вечный электрический огонек нашей ненадежной памяти. А над доской огромная надпись черной краской из пульверизатора:

«Славянский Собор». А дальше на столбах, на стенах, на балконах – плакаты, рекламирующие индийских философов и российских знахарей. Мир кишит целителями душ и врачевателями тел.

Перед моим домом по опустевшей к этому времени улочке носились дети – на досках, на роликах, на велосипедах. Как ласточки, вылетевшие перед наступлением ночи из гнезд.

В туннеле подворотни стоял пожилой мужчина в белой рубашке и коричневых брюках. Я давно знал его в лицо. Он жил в одном из многочисленных подъездов нашего дома. Я подозревал, что этот тип служил в органах безопасности, поскольку при случайных встречах он неизменно сверлил меня злым взглядом, таившим неясную угрозу.