Анаис расплылась в демонстративно сладкой улыбке – видно, привыкла к хамству своего окружения.

В коридорах вдруг поднялась кутерьма, тщедушные полицейские забегали взад-вперед, на ходу застегивая ремни. А я наконец отыскал дверь своей камеры.

Президент делал гимнастику, поглядывая на окно, по которому ползли поблескивающие капли весеннего дождя.

– Кошмар, – отдуваясь, прохрипел он, как старая фисгармония. – Через полчаса начинается моя демонстрация.

– К черту все. Провались вы пропадом. Я больше не выдержу.

– О, о, хорошо говоришь, – обрадовался президент. – Да, наступает, а быть может, уже наступила новая эра. Ты заметил, что в нынешнем году две девятки? Девятка – это одухотворение. Девятка – это тирания духа.

– А я все вижу увеличенным. Окно огромное, нос огромный, капли дождя огромные.

– Европа пухнет. Европа собирается еще раз родить. Постучи в дверь. Пускай нас выпустят. Внимание, я падаю в обморок.

И повалился на свою койку. Пролежал минуту, раскинув руки, на скомканном одеяле. В непролазных дебрях его бороды отчаянно моргали черные, налитые кровью глазки.

– Президент, – сказал я, – у меня на этот год потрясающий гороскоп. Я могу совершить фантастический подвиг или сделать эпохальное открытие.

– Задыхаюсь, – простонал президент. – Разбей окно.

Как много раз в жизни, так и в ту минуту, в тот час я балансировал на грани сна и яви. Отрезвили меня, вернув к реальности, взрывы смеха в коридоре. Издавна знакомый хохот – я его слышал на железнодорожных вокзалах, за стеной у соседей, в каких-то ситуациях во время войны, а потом, привыкнув к веселью ближних и успокоившись, стал возвращаться сквозь невидимую летнюю тень в свой старый сон, где мой дедушка шел садом к нашему дому в деревне, вернее, в маленьком городке у восточной границы, шел, облитый красным заревом заката, и, как мне казалось, нес что-то в вытянутых руках, но он ничего не нес, просто шел в белой рубашке и черном жилете, а на плечах у него, на этом жилете, краснели огромные, будто у российского генерала, погоны, но то были не погоны, а пятна кровавого зарева, и позади него мерцал этот красный свет, и из-за белых стволов фруктовых деревьев просачивался густой свет заходящего солнца. Дед никогда не доходил до дома, я напрасно ждал его у окна или на крыльце, и в конце концов просыпался, и думал: а может, мой дедушка существует и останется во Вселенной, раз я так отчетливо, так ясно его вижу и воссоздаю на краткий миг в своих снах, в своей памяти, в своем пульсирующем сознании.

Грохнула дверь: в камеру вошел один из здешних многочисленных юных и тщедушных полицейских. По деревенскому обычаю поманил меня пальцем:

– Вещи захватите.

– У меня нет вещей.

– Значит, без вещей.

Опять мы шли по коридору, огибая козлы и баки с известкой. Сейчас тут было тихо, пусто и только на застеленном газетами полу еще валялась бутылка из-под советского шампанского.

В дежурке двойник Гиммлера, подозрительно румяный, с мутными глазами, подсунул мне какой-то листок:

– Распишитесь в получении бумажника.

– У меня не было никакого бумажника.

– Расписывайтесь, спорить будем потом. Я расписался. За открытой дверью сыпал крупный весенний град. Где-то монотонно бормотала полицейская рация.

– Можете отправляться домой.

– Вы меня отпускаете?

– Отпускаем. Под залог. Ошеломленный, я стоял перед деревянным барьерчиком, который помнил по былым временам.

– Значит, ничего не случилось? – пробормотал я, и в висках у меня застучало.

– Случилось, что должно было случиться. А за вас уплачены большие деньги.

Попрошу никуда не уезжать и каждые три дня отмечаться в комиссариате.

Я вертел в руках незнакомый, потертый, во многих местах распоровшийся бумажник.

– А она?

– Какая еще она? Идите и не морочьте людям голову.

Может быть, меня взяли просто за то, что я надрался, подумал я. Как хорошо сидеть в тюряге за невинное, безгрешное пьянство. Да, я бы, вероятно, стал алкоголиком, если б не слабое здоровье. Отгородиться от неудобств мира четвертинкой водки, отсечь тяготы повседневности, накачаться наркотиком до неожиданной, быстрой агонии. Боже, Боже.

Я спустился по ступенькам к выходу. В лицо ударили шершавые ледяные градины. Откуда-то вынырнул замкомиссара Корсак. Описал локтями полукруг и энергично выдвинул вперед подбородок, словно пытаясь проглотить крутое яйцо.

– Вам известно насчет неразглашения? Следствие еще не закончено.

– Но домой я могу идти? – спросил я, и по спине у меня побежали мурашки, потому что я вспомнил свой дом – большой, как Монблан, и свою маленькую квартирку, в которой ни от чего нельзя спрятаться.

– Идите и забудьте о наших неофициальных беседах. Или нет, не забывайте.

Они вам вскорости пригодятся. Два слова: Славянский Собор.

– Я уже ни на что не гожусь, пан комиссар. Меня занесло на вершину горы, и теперь всё вместе со мной кубарем катится вниз.

Он показал мне два растопыренных пальца – знак победы – и скрылся в коридоре, где кто-то завыл; прежде такой вой говорил о пытках, а сейчас мог означать, что кого-то тоска заела.

Я вышел на улицу и остолбенел. Перед комиссариатом впритирку к тротуару стоял гигантский автомобиль с длинным капотом, казалось, достающим до перекрестка. В черных и словно бы жирных стеклах я увидел свою осунувшуюся физиономию. Шофер, как будто из довоенного фильма, то есть во френче цвета маренго, брюках-галифе и облегающих икры крагах, молодой человек с форменной фуражкой в руке приоткрыл передо мной дверь этого лимузина не из нашего мира. А вокруг клубилась толпа с помятыми и разорванными транспарантами. Демонстранты, завороженные видом заграничной машины, позабыли, зачем собрались.

– Мне садиться? – спросил я пересохшими губами.

Шофер кивнул и шире открыл дверцу. Я влез в сумрачный салон. Какой-то человек с лицом далай-ламы сидел, развалясь, в углу машины и смотрел на меня со странной усмешкой.

– Ну и что? – спросил он.

– Знаете, у меня ужасные неприятности, я совершенно раздавлен.

– Слыхал, слыхал. Не узнаешь?

– Простите. Не узнаю.

– Мицкевич.

– Что Мицкевич?

– Мицкевич. Из гимназии. Мы вместе учились с первого до третьего класса.

– Минутку. Мицкевич… Мицкевич из еврейского квартала?

– Нет. Я караим. Антоний Мицкевич. Меня опять начало мутить. Я уже не поспевал за жизнью.

– Да, узнаю, хотя… столько лет.

– Тони Мицкевич. Это я тебя выкупил.

– Ты меня выкупил?

– Да. Из участка. Возвращаюсь через черт-те сколько лет на родину, и на тебе – единственный приятель сидит. Прокатимся?

– Можно прокатиться, хотя меня тошнит.

– Не беда. Включим кондиционер.

Он что-то сказал по-английски в микрофон, и заокеанский лайнер мягко поплыл, прихватывая в затемненные окна разинутые рты демонстрантов и мокрые маркизы магазинов. Салон начал наполняться прохладным лесным воздухом.

– Приятно так ехать, правда?

– Да, приятно.

– Люблю эту машинку. В моем самолете для нее есть специальный отсек. Я ее всегда беру с собой.

Матерь Божья, Матерь Божья, подумал я. Не иначе, скоро конец света. Всю жизнь, стоило мне скопить немного денег, происходила девальвация.

– Как поживаешь? – спросил Мицкевич, и только тут я заметил, что он говорит с иностранным акцентом. – Ох, прости. Шерше ля фам. У тебя неприятности. Не горюй, я выпишу из Америки адвокатов.

– Да. Что-то произошло. Что-то идиотское и абсолютно непонятное. Как черепица с крыши или гром с ясного неба. А у тебя как дела? Извини, сам вижу. У меня уже сутки болит голова.

– Помнишь, в конце войны меня отправили к белым медведям. Десять лет Воркуты, слыхал про такой лагерь? Нет, погоди, одиннадцать, а потом я слинял в Америку. Брался за все без разбору. Наконец обзавелся небольшой строительной фирмой возле Чикаго. Но меня это не устраивало. Все делают деньги, а я чем хуже? В общем, думал, думал и придумал. Я заметил, что у американцев проблемы с опорожнением кишечника. У них со всем проблемы. А мы с тобой у себя на востоке кое-чему научились. У нас срали в лесу, в кустах, на жердочке, на неоструганной доске, даже стоя, кто половчее. И я сочинил на эту тему трактат. Никто не хотел его печатать, все надо мной смеялись, соседи показывали пальцем. Но я не сдался. Купил бумагу, договорился с типографией и напечатал сам. Не поверишь – разошлось пять миллионов экземпляров. Год я не слезал с первого места в списке бестселлеров. А дальше пошло автоматом. Я запатентовал одну позицию, так называемое противогрыжное испражнение на корточках. Мы тут с тобой лясы точим, а в эту минуту десять миллионов американцев срут и платят мне проценты.