Подсистему следовало соединить с главным компьютером, но и без подсоединения можно было начать предварительную прикидку на икру минтая. «У нас есть в холодильнике икра минтая?» — поинтересовался Митя. «Такого дерьма не держим, — с отвращением отозвался Серов, — крабы, нормальная икра, печень трески — пожалуйста». — «Сообщи в Калининград на главный, будем передавать банку минтая. Это то, что нужно».

Внизу поблескивал Днепр. Судоходный фарватер был размечен огнями бакенов. Большой туристический теплоход стоял на черной воде, как подсвечник. На палубе, должно быть, играла музыка, в баре выпивали и заводили знакомства, в каютах… Страшно представить, что творилось в каютах. Митя подумал, что шесть лет назад бородатый генерал несколько преувеличил насчет ресурсов всего мира. Мир с тех пор еще дальше убежал вперед, схватив под мышку ресурсы.

Его позвали в салон к радиотелефону. Звонила мать. Через коммутаторы, высоко- и низкочастотную связь она отыскала его, летящего над Днепром в коридоре на высоте семь тысяч двести. Мать не вполне представляла себе, чем он занимается. Почему-то считала генералом, хоть он не имел никакого воинского звания. «Ах, Митя, почему ты не носишь форму? — спросила в одну из редких встреч. — Мне так хочется пройтись с тобой по двору. Чтобы все увидели!»

Голос матери звучал напористо, звонко. «Хоть бы помехи», — подумал он. Но эта связь действовала без помех.

Митя не сразу понял, зачем понадобился матери, а когда понял, бросать трубку было поздно. «Митя, это безобразие, до сих пор не привезли!» — «Не привезли?» — «Ты что, забыл? Панели в спальню! Я заказала в этой мастерской, неделю назад должны были привезти, где они, Митя?» — «Где… что?» — «Митя, я понимаю, ты занятой человек, но умоляю: прими меры! Скажи адъютантам. Мы с папой неделю сидим на жаре как привязанные, а они не чешутся! И последнее, Митя, они сказали, что на складе только наши унитазы. Это убожество, Митя, каменный век. Не говоря о том, какое это неуважение к тебе. Для какого-то ничтожества из горкома у них нашлось все, абсолютно все! Я сама видела. Черт с ним, с финским, но чешский-то, чешский! Они могут достать? Как ты думаешь?» — «Да-да, мама, больше нельзя занимать линию, чешский они могут». Он положил трубку, попросил радиста соединять только в случае крайней необходимости. Единственным человеком, с которым он всегда был рад говорить, была бабушка. Но она не научилась ему звонить, сколько он ни объяснял. Сейчас бабушка лежала в больнице.

Каждый раз, когда Митя вспоминал ее голову в пластмассовом коконе под проводами, смуглое острое личико, усыхающее с каждым месяцем, настроение портилось. Даже работа, единственное, что интересовало, казалась постылой.

Полгода назад у бабушки начались дикие головные боли. Она ничего не говорила, но когда однажды прямо на его глазах потеряла сознание, он настоял на обследовании.

Виной всему оказалась давняя черепно-мозговая травма. Много лет она не давала о себе знать. «В старости в головном мозге идут весьма активные процессы. Мозг перестраивает свою энергетическую основу, готовится к загробной жизни, — объяснил французский нейрохирург, приглашенный для консультации. — Процесс обнажил давнее поражение, необходима сложнейшая операция. Смешно говорить о гарантиях, когда речь идет об операции на открытом мозге. Гарантий нет».

После консилиума француз поинтересовался, верует ли пациентка в Бога. Лечащие врачи пожали плечами. «Верует», — ответил Митя. «Для подобной операции, — сказал француз, — необходимо письменное, нотариально заверенное согласие больного. Мой опыт свидетельствует, что верующие люди соглашаются на эти операции менее охотно, нежели убежденные атеисты. Впрочем, все зависит от человека, твердых правил тут нет».

Пока что он сумел как бы отключить пораженный участок. Бабушка спала и, по утверждению француза, не чувствовала во сне боли.

Какая такая давняя травма? Бабушка прожила суровую жизнь. В тридцать восьмом была взята как германская шпионка. После заключения с Гитлером пакта о ненападении получила замену лагеря на ссылку там же, в Карелии. С началом финской войны местом жительства ей был определен Красноярский край, а потом Магаданская область. В Москве, точнее, под Москвой, в Хлебникове, бабушка оказалась в пятьдесят седьмом. Таким образом, возможностей за эти годы получить черепно-мозговую травму у нее было более чем достаточно.

Француз сказал, что необходимо установить время и характер травмы. Это позволит подобрать наиболее эффективные препараты в предоперационный период. Еще сказал, что у него операция в Аргентине. Он вернется через две недели, и у него будут два свободных дня. К этому времени следует окончательно решить. Так что сразу после эксперимента Мите предстояло лететь в Москву, испрашивать у бабушки согласие на операцию.

Как только Митя задумывался о семейных делах, сразу словно оказывался в темном лесу. Он проблуждал в нем все детство и совершенно не имел охоты блуждать сейчас. Ему хотелось и одновременно не хотелось разобраться. Словно кто-то дикий, безграмотный изуродовал, обессмыслил семейное уравнение, внес в него чуждые — из других разделов — элементы. Мать и бабушка не ладили. Бабушка родила мать в ссылке. От кого — неизвестно.

Помнится, у него был на эту тему разговор с Фоминым. «Я знаю, что ваша бабушка была необоснованно репрессирована, — сказал Фомин, — и, поверьте, искренне об этом сожалею». Установить подробности, по словам Фомина, не представлялось возможным. Вместе с лагерями уничтожались архивы. А какие не уничтожались, пришли от времени в негодность. Бумага была дрянь, да и чернил не хватало, разбавляли водой. «Хранить вечно» — это кто-то пошутил. Фомин сказал, что даже весьма высокопоставленные люди не могут ничего доподлинно узнать о судьбе репрессированных родственников. «У меня самого отец расстрелян, — вздохнул Фомин, — а я понятия не имею, где его могила».

Митя не дослушал, пошел к себе работать. Странное дело, математический мир был более познаваем. Единственно возможным в нем движением было движение внутри законов: от познанных к непознанным. Математический мир был тоже противоречив, но не трагедийно. Вопрос: быть или не быть законам, правде — в нем не стоял. Стоило забыть, утратить, сознательно пренебречь единственной формулой, все обращалось в абсурд, бессмысленную кабалистику. Человеческий мир как бы цинично игнорировал эту очевидность. Со времени Сократа и Платона мир мучился вопросом: быть или не быть правде, справедливости на земле? И каждый раз как-то так оказывалось, что не быть. Это «не быть» изувечило жизнь бабушки, двадцать лет за воду и баланду валившую лес, добывавшую уголь в Сибири. Матери — сознательно выбравшей путь безмыслия, растительно-бытового существования. Его самого — охраняемого, засекреченного, летающего на персональном — со всеми удобствами — иностранном самолете, в то время как подавляющее большинство сограждан стояло в суточных очередях за авиабилетами, коротало ночи на застеленных газетами полах аэровокзалов. «Не быть» признавало единственный путь: от трагедии через фарс снова к трагедии. Это вело к тому, что чистый математический Закон, материализуясь, ускользал из его рук, превращался в тяжелый груз для все тех же вечных весов — быть или не быть правде на земле. И вовсе не Мите, оказывается, решать, на какую чашу класть.

Было время, он ненавидел действительность за ее тупое противостояние правде. Человек, поднявшийся до правды, был обречен. Что оставалось не желающему погибать человеку? Ему оставалось искать крупицы правды в обыденном, то есть в понятном, привычном большинству. А что более всего понятно, привычно большинству? А то, что есть, ну разве с исправлением совсем уж вопиющего зла. Таким образом, приверженцу правды, не желающему погибать, оставался единственный путь: не соглашаясь в мелочах, в целом принимать и даже защищать то, что есть. Довольствуясь тем, что есть, опасаться, как бы не стало хуже. Скучный, а главное, старый как мир, путь. Так живут миллионы.