Изменить стиль страницы

«Они-то и придают ему силу. Для них он бодрится!» – понял Степан...

По знаку Чикмаза Пичуга молча шагнул к яме, снял шапку, скинул кафтан и остался в одной рубахе.

– Постой! – внезапно остановил палача Степан.

Удивленно взглянул Чикмаз. И весь говор, все крики умолкли.

Обреченный спросил вызывающе и бесстрашно:

– Чего для стоять?

– Глаза твои прежде зрети поближе хочу, – пояснил серьезно Степан.

– Гляди, не жалко! – покосившись на всю толпу, дерзко сказал Пичуга.

Разин вперился пристально ему в глаза.

– Что зришь? – вдруг с насмешкой спросил пятидесятник.

Он был спокоен, только зрачок часто суживался и расширялся...

«Сроду не видел, чтобы глаза дрожали!» – подумал Степан.

Он понял: Пичуга едва пересиливал в себе проявление страха и тревожился тем, что не выстоит так до конца.

– Чего там узрел, в глазах?.. Аль плаху себе – злодею? – грубо и с нетерпением спросил пятидесятник, стараясь выдержать острый, пронзительный взгляд Разина. С последним словом челюсть дрогнула, у него ляскнули зубы. – Что узрел?! – повторил он, чтобы скрыть страх.

– Смерти боязнь узрел, – спокойно ответил Разин.

– И рад? Веселишься, палач? – воскликнул Пичуга.

– Страшишься – стало, не веришь в правду свою, – твердо и громко, чтобы слышали все, сказал Разин. – И правды нет у тебя, и помрешь за пустое – бояр да дворян для...

– Вели палачу не мешкать... – сказал обреченный сдавленным голосом, из последних сил, и вдруг, окрепнув от злости, добавил: – Да слышь, вор, попомни: тебе на плахе башку сечь станут – и ты устрашишься! Люди разны, а смерть одна!..

– Встренемся там – рассудим, – мрачно ответил Степан и махнул рукой...

Пичуга перекрестился и лег на плаху...

Второй стрелец, широко, молодецки шагнув, сам приблизился к атаману.

– И мне хошь в глаза поглядети?! – спросил он, подражая казненному товарищу. Но удальство его было ненастоящее: он кривлялся, как скоморох. Скулы дергала судорога. Разину стало противно.

– Ложись так. Пустые глаза у тебя, – со злостью сказал Степан, – страх их растаращил, а дерзость твоя от бахвальства.

– Решай! – крикнул Наумов Чикмазу.

Плач прибежавших к месту казни стрельчих, мольбы о помиловании, гневные, метящиеся и глумливые выкрики казаков – все смешалось в один гул, за которым не было слышно, как ударял о плаху топор. Блеснув при огнях, он беззвучно опускался и снова взлетал.

Возня, творившаяся кругом, едкий дым, комары, поминутно садившиеся на виски и на шею, проклятый зной, душно висевший кругом, исходивший, казалось, из недр опьяненной кровью толпы, – все томило Степана. Он забыл, для чего здесь сидит, что творится вокруг...

«Есть у них правда своя ай нет?! – размышлял он еще о первых казненных. – Кабы правда была – отколе быть страху! А человеку нельзя без правды. Может, и так; взять их к себе – и в нашу правду поверили б и верными стали б людьми. Палача ведь кто не страшится! Может, тот верно сказал: и я устрашусь. Палач ведь не супротивник, и кого казнят – тот не ратник! В рати лезешь с рогатиной на пищаль, а тут – под топор, как скотина...»

Степан поглядел на то, что творится вокруг, и только тут увидел в яме под плахой кровавую груду казненных стрельцов.

«Куды же столько народу казнить!» – мелькнуло в его уме, и сердце сжалось какой-то тяжкой тоской.

В это время рослый рыжий детина-стрелец с диким ревом рванулся из рук палача, и молодая стрельчиха, метнувшись к нему из толпы, вцепилась в рукав стрельца и потащила его к себе. Никто из казаков не помогал палачу. Все, видно, устали от зрелища крови.

Палач озлобленно резко рванул рыжего, стрельчиха оторвалась и упала наземь... Еще раз блеснул топор.

– Анто-он! – раздался низкий, отчаянный крик стрельчихи, от которого, как говорили после в городе, отрубленная голова рыжего приподняла на мгновенье мертвенные веки...

Темная, как раскаленная медь, бешеная стрельчиха с не женской силой отшвырнула прочь близко стоявших разинцев и подскочила к Степану. Волосы ее были растрепаны по плечам, огни, отражаясь желтым отсветом, блестели в ее глазах.

– Руби и меня, проклятый, руби! Казни, злодей! Вот где правда твоя – в кровище! – выкрикнула она, указывая вытянутой рукой на яму, в которую сбрасывали тела казненных. – Вот защита твоя народу!.. Вели порубить меня, ты, проклятый злодей! – задыхаясь, кричала стрельчиха.

Разин смотрел на нее нахмурившись. В сухом, надтреснутом голосе женщины он услыхал такую тоску, которая растопила его суровость. Он скользнул взором по лицам окружавших людей и прочел в их глазах смятение.

«Жалеют, дьяволы, а молчат! А коли я велю палачу ее отпустить, то скажут, что атаман от бабьего крика размяк, – подумал Степан. – Пусть вступятся сами!»

С холодной насмешкой взглянул он в толпу и сказал:

– Что ж, Чикмаз, коли просится баба, давай секи...

Он почувствовал, как у всех казаков и стрельцов захватило дыхание. Только уставший от казней, забрызганный кровью Чикмаз взглянул понимающе на Степана.

– Ложись, – сказал он стрельчихе.

Она лишь тут осознала, что приговор произнесен, и растерянно уронила руки.

– Стой, палач! – крикнул старый воротник. Он шагнул из толпы. – Коли Марью казнишь, то вели и меня рубить, атаман! – твердо сказал он.

– Ты что, заступщик? – громко спросил Разин, втайне довольный тем, что нашелся смелый.

– Заступщик! – так же твердо ответил старик.

– Иди на плаху ложись. Тебя последнего, коли так, а других оставим, – заключил Степан.

– Спасибо на том! – Старик поклонился и повернулся к плахе.

Но между ним и Чикмазом внезапно вырос Иван Черноярец.

– Ой, врешь, Степан! – громко сказал он. – Ты малым был, а он псковские стены противу бояр держал, вольным городом правил без воевод, за то он и ссылочным тут...

– Атаманы, кто прав – Иван или я? – спросил Разин, обратясь к казакам.

– Иван прав, Степан Тимофеич! – внятно сказал среди общего несмелого молчания яицкий есаул Сукнин.

Степан благодарным взглядом скользнул по его лицу.

– Ну, кланяйтесь Черноярцу да Федору Сукнину, злодеи! Они вам головы сберегли! – крикнул Разин сбившейся кучке обреченных стрельцов.