4. ФИМА ГУРЕВИЧ

Давненько Фима здесь не был. На этот раз - давненько. Мама, наверное, не знает, что и думать, Фима и сам не знает, что думать. Просто ему везет. Фима не знает, надолго ли везет, не знает - зачем. Вовсе не нужно, чтоб ему - везло. ... Не могла она имени его выговорить правильно, говорила "Юфим", смотрела серьезным, немигающим взглядом. Потом приникала со вздохом, рыжеватые волосы щекотали Фимкину шею... . Нет, нельзя. Нельзя так. Постоять, переждать немного, пока тихое это "Юфим" отзвучит в душе. Перетерпеть боль. Сейчас он увидит маму. Очень ему повезло. что сейчас он увидит маму. А дом наш - все тот же! Заслуженному домику нашему ничего не делается, только штукатурка потемнела от осенних дождей. Каменное крыльцо все то же, та же лестница, то же окно на лестнице - самое памятное место в доме. ...Быстрым, легким движением стучал в дверь. Анри, приподнимая голову, тут же спускал ноги с кровати - Фима и сказать-то не успевал ничего. Не больно разговоришься: один по-французски ни бельмеса, другой - по-русски. Не выразить, что тронут, что благодарен. Идиотически прикладывал руку к сердцу - разве что-нибудь разглядишь в темноте? Счастливый, виноватый, прислушивался к тому, как Анри собирает шмотки, уходит. Вот сейчас, сейчас! Легкое восклицание у изголовья, интонации истосковавшегося, иззябшего ребенка, это вот "Юфим" у самого уха. Для чего любви слова-для объяснений, для вздора? Любовь и так понимает все - если она любовь, конечно. Вот сейчас он увидит маму. Ничего не скажет, да мама и не спросит ни о чем. Наверное, потому и доверили ему, потому и почтили, что такая у него железная партийка мама. Потому что братья хорошие: один во флоте, другой работает с самим Серго. Коммунисты - все! Отличная семья, всегда было чем похвалиться. Все та же тугая пружина на входных дверях, чтоб не напускали холода. В полутемном коридоре у приоткрытой двери Семиных задержалась Мотя с перемытой посудой, заинтересовалась, видимо, кто там скребется с ключом в дверях. Улыбнулась: - Фима! С приездом. Долгонько на этот раз. - Такая командировка. - Долгая. Настырная баба! Видно, голову всю изломала на Фимины появления и отлучки. Повел окало пола новеньким чемоданом. - А Софьи Евсеевны дома нет. Очень жаль. Или. может, хорошо, что мамы до времени нет. Что-то он сегодня не в форме. - Ничего не нужно? - Спасибо, ничего. - У меня там вода нагрета для стирки. Если хочешь - возьми. - Спасибо, Мотя. Открыв дверь комнаты вторым ключом, с облегчением захлопнул. Поставил у двери никому не нужный, пустой чемодан. Огляделся - все то же. Большая комната без всяких признаков так называемого "обрастания" - с жиденьким стеллажом в одном углу с маминой железной койкой - в другом. На столе, покрытом вытершейся клеенкой, прижатая солонкой записка: "Фимушка, сегодня местком, приду поздно. На черном ходу - котлеты, борщ". Милая мама! Так и оставляет записки - изо дня в день. Так и готовит - на двоих ежедневно: его, может, ни в Москве, ни под Москвой в это время нет, ни в Советском Союзе даже. Сколько раз говорил: не хлопочи. Уж что-что, а харчи у них приличные. Уж что-что... ...А началось все так смешно, так весело! В первые же дни показывали в клубе "Чапаева", Фимка втиснулся промеж двух девах, они теребили его, требовали перевода. Он едва успевал: Хильде говорил по-немецки, англичаночке этой рыженькой по-английски - кое-как, что знал. Путался от спешки и резвился от души: головой крутил, руками всплескивал. Хильда с досадой колотила его кулачком по спине, рыженькая притихла, рассердилась, наверное, а когда дали наконец свет, Фимка с облегчением сказал: "Совсем вы меня замучили, девки" - и тут же осекся, потому что у рыженькой, оказывается, глаза были полны слез. И тут он вспомнил, что сам-то смотрел картину едва ли не восемь раз и все до мельчайших подробностей знает, а Мэри, так ее, кажется, зовут, не смотрела ни разу и никак не могла заранее знать, что Чапаев погибнет. И тут его еще одна мысль поразила: что вот резвился он как последний дурак, потому что дома, а девчонкам этим дорогая его Россия - это их самоотречение, и отвага, и разлука с близкими, и вся их бездомная, героическая жизнь, перед которой ему, болвану, только шляпу снять. И несколько дней он ходил присмиревший, тихий, словно верующий чудик во храме, и все никак не мог понять, за что ему это все - словно орден на грудь, - общение с лучшими ребятами на свете. Потом впечатление это притупилось, сгладилось. Вокруг шла простая человеческая жизнь - со шпаргалками и подсказками во время зачетов, с записочками на лекциях, с возней и песнями по вечерам, с танцульками, как в каком-нибудь деревенском клубе. Объяснялись улыбками, жестами, отчаянно путали языки: закадычный Фимкин дружок Анри только одно слово "кушать" и знал по-русски, произносил его с тысячами оттенков, себя по животу похлопывал. А когда приходила Мэри, брал безропотно свои шмотки и уходил; ну, и Фима не оставался, конечно, в долгу, когда к Анри приходили девчата. Но постоянной подруги у Анри не было, так что ночами Фиму не беспокоил никто. А с Мэри все получилось не так, как он думал. Он думал: она недотрога. Сильная, невозмутимая, в глазах - юморок. Посмотришь днем, как она спорит с кем-нибудь, и поверить невозможно, что она умеет вот так, со счастливым смехом: "Юфим!" И все знали, конечно, что бывает она у него, потому что ничего в тесном общежитии не скроешь. Ну, так у них это просто: мужчина, женщина. Потому что сегодня здесь они, а завтра - неизвестно где. Потому что вот только этот день их, только вот эта ночь. У нее, возможно, и муж был где-нибудь там, на родине, может быть, и ребенок, может, ее вовсе и не Мэри звали, что он про нее знал! Он только одно знал, что неизвестно за какие заслуги все это сосредоточилось сейчас в нем, - все, что она где-то и когда-то оставила, все сиротство ее. Они потом уже открыто жили, в одной комнате, - подменились с ребятами. Это было уже после того, как она вдруг уехала; вот так .посмотрела ему однажды в лицо, волосами тряхнула и руку ему пожала на людях: "Гуд-бай!" Он помирал все эти три недели, что ее не было помирал, - он подушку измолотил от ужаса и тревоги. А потом она появилась - так же буднично, как и уехала, выскочила из знаменитого их черного лимузина, невозмутимая, как всегда. Это он только потом понял, как много она натерпелась,- все понял, когда остались они наконец одни: по тому, как нужна, нужна была ей его ласка. Потому что люди главное понимают тогда, когда не говорят друг другу ни слова. Вот с этого-то раза. все и переменилось. Страсти стало поменьше, а этого всего, чувства, что ли, побольше. Вот тогда они и поселились вместе. Живут же люди! Старятся вместе, ссорятся, растят детей. Это Фима уже у окна стоял. Смотрел, как за забором, во дворе тридцать восьмого дома, дворник скребет метлою мокрый тротуар. Прошла озабоченная тетка с кошелкой, остановилась с дворником, пробежала девчонка, щипля прижатую к груди буханку. Только и дороги что часа полтора электричкой, а словно бы приезжаешь из другой страны - словно не из подмосковных сосновых боров и березовых рощ, не из-под тех же надоедливых осенних дождей. Словно ты под стеклянным колпаком, что ли - все вроде то же, да воздух под стеклянным этим колпаком - не тот. Безобразное, неожиданное рыдание с силой вырвалось из Фимкиной груди, он невольно оглянулся: этого не хватало! Но и то подумать; какие люди выдержат то, что мы выдерживаем! Прийти с измолоченной душой, с никому не нужным пустым чемоданом, быть как все, притворяться, лгать, а любовь твоя в это время... Фима откровенно плакал, вытирая из-под очков неудержимые, сладкие слезы. Исходил слезами - впервые за эти годы. Как ему жить дальше? Ну, как жить? Ждать своего часа? Самому - все, что угодно, самому - плевать; что ему сделается, мужику, коблу!.. Батя и тот сжалился, сказал: "Гуревич, можете проводить". ...Она сидела на заднем сиденье с ним рядом, на него не глядела, только пальцы ее все двигались, двигались, отдавая последнюю ласку. Вся их любовь ушла в это нежное движение пальцев, в это прощальное сплетение рук. Потом машина остановилась чуть в стороне от вокзала, Мэри скользнула губами по его щеке и вышла. И машина сразу же тронулась, а она стояла и глядела вслед, чуть приподняв в приветствии руку, тоненькая и стройная хоть сейчас на проспекты Европы! - с новым, великолепным пальто, переброшенным через руку, с элегантным чемоданчиком у ног, с бледной улыбкой на бледном лице, - маленький солдатик громаднейшей на свете идеи. И опять все то же, пронзительное: кругом суетная, будничная толпа, носильщики, мешочники, а они двое - в своем. Они под стеклянным, невидимым колпаком: все то же, да не то. У них своя жизнь - то ли она их нашла, то ли сами они такую избрали. В кино, что ли, пойти? Зайти все-таки к Семиным? Куда пойдешь с такой зареванной рожей? Фима придирчиво разглядывал себя в рябое зеркало, висящее у дверей: припухшие красные веки, этот нос его длиннноватая верхняя губа... Красавец! Он красивый с ней был. Был - мужчина. Она вдруг смеялась счастливо, ни с того ни с сего, - радовалась его силенке - не обидел бог! - его мальчишески чистому мускулистому телу. Смех этот, неожиданно, звонко раздающийся в ночи... Все, Фимушка! Был ты мужчина, а теперь - все! Труп, бесчувственная окаменелость. Никогда уже не будет этой радостной исчерпанности - ни с кем ничего не будет. Это лицо, оно изласкано, исцеловано было - пусть некрасивое! - а теперь застыло холодной, безлюбой жизнью на долгие годы. Вот это и есть предел одиночества: никому не нужное, застывшее твое лицо... Потому что неделя прошла и еще неделя, а он все утешал, себя: "И три недели - было". А потом минул месяц, и полтора месяца, и два... И не спросишь ни о чем, не полагается спрашивать. И Батя отводит глаза. И вот что странно: все люди, которые хоть что-то знают, отводят глаза, торопятся, уходят. Молчи, солдат. Потому что он тоже солдат, отдающий невидимой войне все, что имеет. Солдат-винтик, безымянный солдат, - ни подвигов, ни награды. Вот так стояла, подняв приветственно руку в равнодушной толпе, бледно улыбалась в незримом очерченном кругу - светлая, легкая...