2. ВСЕГО ДВА МЕСЯЦА

Этот август пришел в запыленном комбинезоне бойца народной милиции, в испанской пилотке на спутанных ветром кудрях, туго подпоясанный, с карабином через плечо. Он был совестью нашей, нашей бессонницей, содержанием нашей жизни. Мы не знали, действительно ли предстоит нам схватка с фашизмом, - кто и что мог об этом- сказать наверное? - но там, в Испании, уже дрались, уже противостояли фашизму один на один. в условиях гнуснейшей блокады и позорного невмешательства. Лучшие из поколения были в Испании: там немцы сражались с немцами, итальянцы с итальянцами, - марш интернациональных бригад звучал и в нашем сердце. "Берегитесь, - говорила Пассионария на конференции в Париже, сегодня мы, а завтра наступит и ваш черед. Для этой борьбы мало одного героизма. Мы защищаем дело свободы. Нам нужны пушки и самолеты для нашей борьбы..." День начинался с газет. "Взята Кордова", - сообщали они. А почему, собственно, "взята", когда она была отдана? "Бои на окраинах Кордовы". Почему "бои на окраинах", если только вчера она была взята? Ясно было одно: в Испании вовсе не все так гладко и победоносно, как нам бы хотелось, не так спокойно, как сообщают бесстрастные газетные сводки. А у нас митинговали, у нас собирали средства. Очень немногие знали тогда, что мы не только митингуем и не только собираем средства. ТАСС публиковал решение в угоду Большой Политики: "Ни вооружения, ни амуниции..." Почему, как смеем мы перед всем миром! - "ни вооружения, ни амуниции"!.. Мы тоже были люди, нам было тяжело так, как не бывало тяжело от личных забот и огорчений. А "страна чудес" продолжала свое победное шествие. Взгляните в газеты августа - сентября тридцать шестого года! Чкалов со своим экипажем совершил беспримерный перелет, пятьдесят шесть часов продержавшись в воздухе без посадки. Самолет его опустился на остров Удд, и в газетах сфотографирован был едва ли не каждый третий из жителей никому доселе не известного острова. Чкалова, Байдукова, Белякова встречали всей страной. Столица рапортовала о встрече - отдельно Комсомольская площадь, отдельно Красные ворота, отдельно улица Кирова. Вихрь листовок, половодье цветов. Сам Сталин встречал героический экипаж. На фотографии он снят был в толпе октябрят и пионеров и смотрел в небо, забыв о том, что его снимают, острым взглядом лично заинтересованного человека, а бедные дети вертели головами, не зная, куда смотреть - на приближающийся в небе самолет или совсем рядом, в неправдоподобно близкое лицо вождя. А потом Сталин уже не встречал никого, потому что все эти месяцы что-то происходило, и он попросту ничем другим не мог заниматься, если бы всех встречал. Прилетели из Лос-Анджелеса Леваневский и Левченко, прощупав не исследованную доселе арктическую трассу. Прилетел Молоков, обследовав "в крайне трудных условиях", как о том сообщали газеты, "всю территорию Крайнего Севера, и трассы Северного маршрута". Все это - за два месяца! Советская авиация совершала свое труженическое восхождение. Коккинаки, Алексеев, красавец Юмашев брали на борт все больший груз. поднимались с этим грузом все выше. Один мировой рекорд за другим: все выше, все тяжелее. Все с большей высоты прыжки с парашютом, все дольше не раскрывается парашют. Все круче, все ослепительней. Горьковчане на собственных машинах вгрызались в Памир, скреблись в непроходимых доселе песках Кара-Кума. Женщины из Казани рвались к Москве на велосипедах небывалый для женщины перегон! Уже не столько техника решает все в Советском Союзе, сколько оседлавший технику, бережно взлелеянный страною советский человек!.. А рядом - сеялось, сеялось, как сквозь черное сито! Вот они, трудовые будни вождя, тут уже в самом деле не до торжественных встреч. Вот что показала предпринятая после убийства Кирова проверка партийных документов: разоблачена троцкистско-зиновьевская банда, готовившая покушение на жизнь "родного, беспредельно любимого Сталина (так и было сказано, в официальном документе - "родного, беспредельно любимого"!), на жизнь Кагановича, Орджоникидзе, Косиора, Постышева. Кто мог знать тогда, что - и года не пройдет - Косиор и Постышев сами будут участниками злодейских заговоров, продадутся иностранному капиталу!.. Сеялось, сеялось через черное сито!.. "Пикель был членом Союза писателей, а Союз писателей и "Литературная газета" молчат об этом". "...Пикелю давал приют Афиногенов в своем журнале "Театр и драматургия", Гронский в журнале "Новый мир"..." Обсуждая злодеяния Пикеля, Киршон произнес "цветистую речь, полную безымянных упреков", а "кое-кто на собрание вообще не явился...". Мы же не знали тогда, что это не просто газетные статьи, угрюмые и настороженные, - их можно читать, можно не читать, - это указующие стрелки вдоль магистрали: Киршон, Афиногенов, Гронский! "Кое-кто", кто на собрание не явился... "Преподаватель читал нам обвинительное заключение, - сообщала одна из заметок в "Комсомольской правде", - но голос его показался нам странным, словно он не осуждал, словно сочувствовал. Мы встали и сказали: что ж тут такого? Банда докатилась до откровенного предательства, только и всего..." Преподавателя разоблачили, он оказался матерым контрреволюционером, предателем. Вам не слишком нравятся рьяные разоблачители? Что делать! Не слишком устраивают все эти слова в официальных документах: "бесконечно любимый", "родной", - похоже на предписание? Можно только пожалеть о вашем интеллигентском чистоплюйстве - нельзя в наше время жить не чувствами, а какими-то рудиментами чувств!.. Ненависть и любовь-только! Вот ведь пишут же молодые рабочие Трехгорки: "Сейчас, в эти дни, все наши мысли, все взоры обращены к Вам..." Они пишут: "Любим Вас, безгранично верим, учимся у Вас! Нет у нас дороже Вас человека!.. Мы всю свою молодую кровь до последней капли..." Пишут: "Работайте спокойно, товарищ Сталин! За Вами мы все! Вокруг Вас - мы все!.." Умнейшие люди страны кончают здравицей "Гениальному человеку современности". Прославленные летчики клянутся: "С именем Сталина..." В переполненных залах встают единодушно, топят эти слова в овациях: "бесконечно любимый, родной", "вождь трудящихся всего мира", "величайший гений всего человечества"... Вдумайтесь: величайший гений - всего - человечества!.. Никто же не знал тогда, что он слушает - и не слышит! Что ему всего этого мало, мало! Тебе попросту ни до чего на свете, человек девятнадцати или скольких там лет! Ты весь в одном: там, за далекими Пиренеями, решается твоя судьба. Ты весь - с теми мальчиками из Барселоны, которые все до единого ушли на фронт, - вы читали о них? С теми молодоженами, которым дали отпуск на сутки - в то время как товарищи их снова и снова поднимались в атаку,- и они не ушли никуда, они не могли иначе, и первую брачную свою ночь - и сколько других! - провели под пулями. Вот ты где сейчас, молодой человек тридцать шестого года... Ты ходишь по улицам, эмоционально взъерошенный и бесконечно одинокий, потому что юность всегда одинока, если взглянуть на нее издали, с высоты непросто прожитых лет. Это только она не замечает по неопытности, как она одинока. В каждом встречном видит она побратима, случайные контакты в толпе волнуют ее почти до слез. Главное, не главное - все сбивается ею в кучу: добро приплюсовывается, зло отметается вовсе. Что там она замечает, юность, в этой бесконечной жажде красоты и гармонии!.. Бедная юность! У нее одна забота: ее нет сейчас там, где труднее. Всюду решительно! - обходятся без нее. Она в ужасе: кто-то - не она! - умирает, кто-то - не она! - совершает пологи. Она исходит готовностью, как спелый плод соками. Когда же, в какую минуту пробьет ее срок? Когда она наступит, эта минута?..

3. ВОЛОДЬКИНЫ БУДНИ

Все мы чувствовали приблизительно одно и то же. Но этот отборочный аппарат: главное, не главное - у Володьки работал еще слабее, чем у других. Его интересовало все: он встречал Ботвинника, следил за полетом Леваневского, не уходил с теннисных кортов, когда приехал француз Анри Коше и начал, как мальчиков, забивать советских теннисистов: Кудрявцева, Негребецкого. Володька подолгу останавливался у каждого газетного стенда, не пропускал ни одной выставки, ни одного выпуска кинохроники. Общительный, любопытный, досужий, он был плоть от плоти московской толпы, слегка мешковатый юноша с ярким, свежим лицом и руками, которые касались человеческих спин и плечей с той медленной ласковостью, которая бывает свойственна таким вот крупным и добрым людям. Только что, поступив в институт, он перезнакомился со всем курсом, нашел два-три очень недурных девичьих лица и без труда установил, что новые знакомства эти кое-что обещают. Женские взгляды сопровождали его всюду, куда бы он ни пошел, безошибочно выхватывали его из толпы на трибунах стадионов, в читальных залах, просто на улицах, - он не мог их не замечать, не мог не считаться с ними. Он был покровительственен и добродушен; юный эллин, без труда обуздывающий себя ради бескорыстного наслаждения красотою. Нормальный в общем-то юноша, не бог знает как искушенный, сбитый с толку даже не желаниями, а предчувствиями, не остывший от знойного этого августа, в котором неизвестно еще чего было больше - чувственного неистовства или целомудренного воздержания. Поток жизни нес Володьку дальше и дальше, а он не умел, да и не хотел этому потоку противостоять. И, конечно, когда в Москву прибыли спортсмены Турции, это было событием, лично касавшимся Володи Гайковича. Сегодня предстоял матч на стадионе "Динамо", вечером в Зеленом театре - фехтование и борьба. Поэтому, когда Володька, выходя в этот сентябрьский, яркий день из института, увидел Женьку, он не удивился, конечно, - потому что такая манера у Женьки была - то и дело возникать перед ним в самые неожиданные минуты Но не мог не подумать, что появление ее как нельзя более некстати. Но так как Женька была последним человеком, которого он хотел бы обидеть, Володька улыбнулся ей издали и, наскоро простившись с ребятами из вузовского спорткомитета и условившись с ними встретиться у входа на Западную трибуну, пошел к ней через улицу обычной своей неторопливой походкой, чуть косолапя и подволакивая ноги. Женька стояла у афишной тумбы и ковыряла объявление о сегодняшнем матче. - Здорово! - сказал Володька, забирая в свою лапищу ее безвольную руку. Женька, отчетливо понимая, что появление ее может быть и некстати, но не будучи в силах хоть что-нибудь с собой поделать, улыбалась чуть виновато. - Давно ты тут? - Нет, - это она не сказала даже, а показала - глазами, губами, всем своим счастливым и уже благодарным лицом. Володька тихо двинулся, увлекая ее подальше от института. Собственно, все было ясно, и давно бы уже надо что-то такое сделать, если б не Володькина мягкотелость. Но если он порядочный человек - а он человек порядочный: если добра он желает прежде всего ей - а он именно ей желает добра... - Слушай, Женя, я давно хотел тебе сказать... - Что, Володя? Чуть встревоженное лицо. Ну. конечно, сейчас он будет подлец, виноват во всем... Он тихо злился - прежде всего на Женьку, потому что это она вынуждала его нанести удар. Если б не это вечное натягивание вожжей стоит приблизишься!.. Есть же на свете где-то легкие, веселые, как птицы, женщины - мечта каждого, в общем-то, мужчины, - умеющие притягивать, умеющие и отпускать. Надо отдать Володьке должное: он без труда погасил в себе эти мысли. Если он друг Женьке - а он ей, безусловно, друг... - Я хотел сказать: тот наш разговор на лестнице - помнишь? В девятом классе? Так вот - ничего не изменилось. Взглянул - и испугался: никогда не думал, что человек может так перемениться. Словно штепсель выдернули. Сразу. Женька что-то шептала побледневшими губами. - Ты что? - наклонился он. Женька повторила едва слышно: - Этого не может быть. Ну дудки! Уж это-то он сбросит. Не даст себя, как в бутылку, ни с того ни с сего загнать в трагедию. Никогда-даже в самые-самые "их" минуты-он не говорил, что любит. Разве не так? Женька молчала. Впрочем, он ведь ничего и не сказал вслух. - Слушай, ты пойми.- заговорил он.- Я давно уже любил бы тебя! - Он говорил и знал, что это правда, и чувствовал облегчение от того, что это правда.- Давно бы любил как сумасшедший, если бы не эта осада... - Осада? Володька легонько тронул ее плечо: - Прости, ты же все понимаешь. Ты действительно чудная какая-то! Если б ты меня не так любила!.. Что ты говоришь? И .не бледней так, что с тобой!.. Что ты говоришь? - А я люблю - так. Никогда ей не понять, как он, Володька, ее жалеет! Но не мог он эту жалость проявить, не мог, потому что не кончилась еще, еще только-только начиналась его девятнадцатилетняя мужская жизнь!.. - ...И не думай. А теперь он о чем-то не должен думать! Обо всем он думает - а как же иначе! - за нее, за себя. - Ты иди. говорю, не думай. Куда идти? Ах да, он же опаздывает - турки! Неудобно, совестно как-то уходить, но Женька настаивает, торопит. О чем еще говорить? Все сказано. Женька нетерпеливо морщится на какие-то зряшные его слова: - Иди. Володька уходит. Сначала принужденно, медленно. Потом все быстрей: он и в самом деле опаздывает. Спускается в метро, пробивается в густеющей толпе, каждый его шаг - это отчетливый переход от раскаянья к облегчению. Все рано или поздно образуется, Женька это все как-то с собой уладит! Мысли Володьки уже отвлечены: в вагоне теснота, на пересадке - в Охотном свалка. Вся Москва устремилась на стадион. Московская толпа, в которой Володька чувствует себя как рыба в воде: кого-то поддерживает под локоток при входе на эскалатор, с кем-то при переходе на площадь Свердлова прикидывает возможности предстоящего матча, с каким-то незнакомым парнем организует более или менее путную посадку в вагон. Он уже весь в этом. Девушку какую-то, смеясь, выдергивает из толпы: совсем ее, бедную, затолкали.