Нужно ли говорить, что отношение министерства юстиции ко мне сделалось холодно-враждебным, отражаясь и на суде. Последнее очень тягостно отзывалось на моей деятельности, так как создало против меня партию ничтожных, но тем не менее зловредных людей, которые шипели на то, что благодаря мне никто не получает наград и что председатель суда не имеет в этом смысле никакого авторитета в министерстве. Действительно, министерство три года подряд не уважало моих представлений о наградах и пособиях, стараясь при всяком удобном случае дать мне понять мою негодность. Одним словом, сбылось все то, что я и предсказывал в разговоре с графом Паленом. Набоков был в министерстве человек новый, а Фриш при редких встречах со мной принимал величаво-обиженный вид, хотя сам в своих заключениях в сенате как товарищ обер-прокурора и затем обер-прокурор толковал 576 статью Уст. угол. судопр. именно так, как она была понимаема мною. Трудно и тягостно перечислять все случаи, в которых министерство юстиции старалось мне показать свою враждебность, начиная с мелочей и кончая назначением в комиссии, в которых присутствие живого юриста звучало какой-то насмешкой над ним, вроде комиссии об установлении правил о разборе старых архивных дел. Иногда эта враждебность принимала характер дерзкого нарушения моих прав, не остававшегося, впрочем, без отпора. Так, например, в 1879 году, когда Мирский 145 совершил покушение на шефа жандармов Дрентельна,146 дело о нем решено было слушать в окружном суде, по удобству соседства с домом предварительного заключения, где он содержался. Мне не только не было сообщено об этом ничего официально, но даже в один прекрасный день председатель военного суда, генерал Лейхт, зайдя мимоходом в мой кабинет и вздыхая о трудности предстоящей ему задачи, любезно предложил мне билет для входа в заседание, которое должно состояться через три дня в зале 1-го отделения окружного суда, где он уже распорядился сделать некоторые перестановки. Распрощавшись с ним с наружным спокойствием, я потребовал смотрителя здания, который объяснил, что заседания с присяжными, происходившие в зале 1-го отделения, прокурор судебной палаты Плеве 147 (он же и инспектор здания) приказал перевести через два дня в залу одного из департаментов палаты. Это наглое вторжение в ту сферу, где я один был хозяином, заставило меня немедленно написать письмо Плеве о том, что, считая распоряжение министерства и его не подлежащими никакому исполнению без предварительного испрошения моего на то согласия, я прикажу запереть в день заседания по делу Мирского все двери в залу 1-го отделения и напечатаю в газетах объявление, что вследствие самовольного захвата помещения окружного суда сессия присяжных прерывается впредь до восстановления законного порядка.

Письмо подействовало. Плеве, знавший, что я способен исполнить то, чем угрожаю, и опасаясь публичной огласки, явился с извинениями и с просьбой дать мое согласие на слушание дела в окружном суде, когда ко мне поступят просьбы министра юстиции и временного генерал-губернатора Гурко148, что и было сделано вечером в тот же день. С тех пор министерство юстиции было со мною осторожнее. Но проникнутым совершенно мною неожиданным характером оказалось отношение ко мне Ивана Яковлевича Голубева, заменившего Манасеина в должности директора департамента в самый разгар гонений на меня. Дней через десять после процесса Засулич этот обер-прокурор гражданского департамента, прославленный кружком правоведов цивилист, в сущности не только духом, но и видом "хладный скопец" и узкий законник, встретивши меня у Летнего сада и, очевидно, поддаваясь настроению лучшей части общества, спросил меня, правда ли, что от меня требуют выхода в отставку, и на мой утвердительный ответ, с несвойственным ему одушевлением и крепко пожимая мне руку, сказал: "Держитесь! Держитесь! Не уступайте! Отстойте начала несменяемости и докажите, что оно существует!" "Постараюсь", - ответил я, чувствуя новое одобрительное пожатие руки. Когда вводилась судебная реформа в царстве Польском, от разных расходов в распоряжении министерства осталась сумма в 2000 рублей. Я просил Палена отдать ее на учреждение особого отдела библиотеки министерства, крайне обветшавшей и наполненной полусгнившими и негодными по содержанию книгами, и по получении его согласия приобрел для нее через посредство Пассовера, бывшего в сношениях с лейпцигскими книжными антиквариями, несколько дорогих изданий по весьма сходной цене. Таковы были сочинения Faustin Helie145 и Dictionnaire de Jurisprudence universelle Dаlloz'a (Словарь всемирной юриспруденции Даллоза.), составлявший большую редкость и находившийся в Петербурге лишь в библиотеке II отделения. Вся новая библиотека была помещена в особый шкаф красного дерева, ключ от которого хранился в статистическом отделении. Я с любовью составил каталог этой библиотеки, которой, к сожалению, никто не пользовался, и испросил разрешения Палена продолжать ею пользоваться, как делом своих рук. Некоторые томы Dalloz'a, полученные мною на дом, были мне чрезвычайно полезны для справок по моим докладам в юридическом обществе о суде присяжных, о председательском заключительном слове и о закрытии дверей заседаний. И вот, когда столь сочувствовавший мне Голубев сделался директором департамента и стал дышать атмосферой чиновничьей ненависти ко мне, он прислал редактора Решетникова требовать от меня возвращения книг. Узнав от Решетникова, что они никому не нужны, я поручил ему объяснить директору, что прошу его оставить их у меня еще на некоторое время, так как одна из моих работ еще не была окончена. Но на другой день Решетников написал мне, что г-н директор по докладе моей просьбы приказал повторить свое требование. Полагая, что тут какое-нибудь недоразумение, я написал Голубеву письмо, в котором, рассказав историю возникновения и составления библиотеки, просил его не ограничивать без надобности моего пользования ею для ученых трудов, выражая готовность по первому требованию возвращать каждую из взятых мною книг. Ответом на это явилось письмо на официальном бланке директора, в котором Голубев отказывал мне в моей просьбе, ссылаясь на то, что библиотека принадлежит к департаменту министерства юстиции и не может быть предоставлена в пользование лицам, для департамента посторонним. Так приложил ко мне копыта почтенный деятель, умышленно забывший, что несколько лет подряд этот "посторонний человек" исправлял в том же департаменте одинаковые с ним обязанности.

Не было недостатка и в дружеских советах. В январе 1879 года ко мне пришел Михаил Евграфович Ковалевский и начал издалека речь о том, в каком трудном положении находится Набоков, которому государь нет-нет, да и напомнит о деле Засулич. "Он думает,- сказал Ковалевский,-что положение это значительно облегчилось бы, если бы вы вышли в отставку". - "Набоков поручил вам это мне сказать?" - "Нет, но я думаю, что и в самом деле... вы отстояли свою самостоятельность и показали свою независимость, чего же вам больше ждать? А ваш выход в отставку поставил бы крест на все дело". - "Я слушаю вас с душевной болью, - сказал я. - Я испытал ряд оскорблений и неприятностей за истекший год, но, признаюсь вам, то, что вы мне говорите, горше всего, и я менее всего ожидал, что с таким советом и предложением обратится ко мне одинокому, всеми покинутому судье - первый по своему положению судья в государстве, знающий притом, что я не могу признавать себя виновным и что я избран козлом отпущения. Нет! Вы можете передать министру, что я оставлю свой пост лишь тогда, когда сам найду нужным". Мы расстались...

Через полтора года тот же Ковалевский, сделавшийся правой рукой графа Лорис-Меликова, ехал на знаменитую ревизию Казанской губернии и Оренбургского края, играя первую скрипку в среде сенаторов Шамшина, Мордвинова и Половцева 120, которым тоже были поручены сенаторские ревизии. Все они набирали сотрудников, и Шамшин обратился ко мне с вопросом, не поехал ли бы я с ним? Я был измучен нравственно и физически, и новая живая работа в новой обстановке мне улыбалась чрезвычайно. Я не только выразил свое согласие, но даже просил Шамшина это устроить непременно. Вскоре, однако, сконфуженный Шамшин заявил мне, что моя командировка состояться не может, так как Ковалевский находит, что меня ввиду взгляда на меня правительства взять на ревизию нельзя и что иначе он и сам мне предложил бы ехать. Затем, при случайной встрече со мною, он выразил мне сожаление, что не может предложить мне принять участие в общей работе по тому будто бы предлогу, что несменяемому судье неудобно быть в подчинении сенатору. Слово "несменяемый" ввиду предшествовавшего звучало в его устах непроизвольной иронией. Через год еще, вернувшись с ревизии, он оставил у меня записку, которой убедительно просил навестить себя. Я нашел его среди груды бумаг в раздражительном унынии. "Вот, - сказал он мне, показывая на бумаги, - материалов набрали кучу, а никто, кроме Красовского из них ничего сделать не умеет. Надо представлять отчет государю, а я не знаю, как быть. Ради бога, голубчик, возьмите на себя их разработку. Вы это сделаете, как никто, и я заранее согласен со всеми вашими выводами". И в голосе его звучала мольба встревоженной в своем обычном спокойствии лени, которой он отличался наряду со своими выдающимися способностями. Но "голубчик" холодно встретил эту мольбу и сказал, что признает неудобным, чтобы несменяемый судья работал для ревизующего сенатора... Через три года ещё мне пришлось прийти проститься с этим когда-то горячо любимым человеком, легшим в гроб после кратковременных ужасных страданий, вызванных какой-то таинственной причиной. Мы грустно переглянулись с Кавелиным, когда увидели, какие люди в качестве новых друзей подходили с лицемерным смирением поклониться его праху.