В заседании по делу Засулич после трескучего заключения товарища обер-прокурора Шрейбера произошли страстные дебаты, причем образовалось большинство за кассацию, а часть сенаторов, во главе с ничтожнейшим Н. С. Арсеньевым, когда-то грозившим в заседании московского окружного суда "высечь" четырнадцатилетнюю свидетельницу, требовала даже предания меня суду. Когда выяснилось большинство, Ковалевский перестал отбирать голоса и на вопрос Арцимовича: "А ваше мнение, Михаил Евграфович?"- ответил, что оно уже не имеет значения, так как образовалось большинство, и стал затем уговаривать Арцимовича присоединиться к большинству, чтобы не делать разногласий. "Вы забываете, - сказал ему почтенный старик, - что у меня есть дети..."

Заседание ознаменовалось еще и тем, что защитник Засулич, Александров, не был допущен к представлению объяснений на том основании, что не предъявил формальной доверенности, заверенной у нотариуса, со стороны оправданной, которую полиция искала по всему городу, чтобы по совершенно противозаконному распоряжению вновь посадить под стражу. Вечером в тот же день в заседании юридического общества присутствующие были свидетелями того, как к профессору Таганцеву, бывшему днем в сенате и взволнованно рассказывавшему о происходившем, подошел Кессель и, протягивая руку, развязно спросил его: "Что поделываете, Николай Степанович?" - "Да вот, - сказал на всю залу Таганцев, не принимая руки, - был сегодня в сенате, слушал хамское решение по хамскому протесту". Целая пропасть, по-видимому, разделяла тогда этих двух людей... В какую едва уловимую линию обратилась она, когда через 20 лет тот же Таганцев не постыдился приложить свою руку к решению по делу Котельниковых, поддерживая словесные "покивания головой" Платонова по моему адресу с постоянными ссылками на дело Засулич...

Кассация решения по делу Засулич имела два ближайших последствия. Во-первых, министр юстиции предложил соединенному присутствию 1-го и кассационных департаментов рассмотреть неправильные действия суда, и соединенное присутствие с услужливой готовностью сделало мне и составу суда замечание в дисциплинарном порядке, даже не потребовав от нас, вопреки закону и обычаю, объяснения; и, во-вторых, Андреевский и Жуковский, отказавшиеся обвинять Засулич, были подвергнуты взысканию: первый причислен к министерству, а второй переведен товарищем прокурора в Пензу. Жуковский тотчас же вышел в отставку, а Андреевский, уехавший больным в Киев, впал в совершенное отчаяние, не зная, как быть без средств с женою и двумя детьми и не надеясь на адвокатский заработок. К счастью для него, я был знаком с председателем международного банка Лясским, и он, по моей просьбе, с необыкновенной предупредительностью немедленно взял к себе Андреевского в юрисконсульты банка на весьма хорошее содержание. Таким образом, полузнакомый мне поляк, не говоривший даже по-русски и которому я ничем не мог быть полезен, участливо отнесся к просьбе за товарища со стороны опального судьи, в то время как многие люди, обязанные последнему серьезным образом, совершали своего рода состязания "на предательство и злобность".

Так лишилось судебное ведомство двух талантливых деятелей, могших служить его украшением. Оба они быстро достигли обеспечения и широких гонораров. Но растлевающее влияние узкопонятной профессии на слабую русскую натуру, лишенную чувства личной солидарности с общественными интересами, сказалось на них. Жуковский, впрочем, сам остался в душе обвинителем, смотрел на свою защиту в громких делах, иногда не безопасную для его клиента, как на рекламу, и однажды на вопрос мой о том, как идут дела, цинически ответил: "Да плохо! Зарабатываю двадцать тысяч, но этого мало. Я ведь смотрю на адвокатуру так... - и он вытянул при этом руку с крючковатыми пальцами:- цап! и ушел. А это мне не удается".

Андреевский, ставший очень симпатичным поэтом и тонким литературным критиком, занял, бесспорно, одно из виднейших по талантливости мест в адвокатуре, но и в нем развилась неразборчивость в делах, приведшая его к защите Помещика Белозора, жестокого истязателя своих рабочих руками подкупленной полиции, и московского купца Елагина, сажавшего бедную девочку, взятую им в товарки малолетней дочери и завезенную в По, обнаженными половыми частями на несколько часов на обширные горчичники и ставившего на колени, с которых путем таких же горчичников была предварительно содрана кожица...

Среди таких распоряжений графа Палена, дававших чувствовать его предсмертные, в качестве министра юстиции, содрогания, бывали и комические эпизоды. Так, ничтоже сумняшеся добродушный и оригинальный старейший член суда Сербинович, отличавшийся рядом своеобразных выходок на суде, сунулся к нему просить ежегодного пособия, необходимого бедняку, бегавшему по урокам, чтобы восполнить скудное судейское содержание. На вопрос графа Палена: "Как мог суд допустить такой приговор, какой вынесли присяжные по делу Засулич", Сербинович - человек не от мира сего, - думая сказать Палену приятное, выпалил, что "мы хотели решить дело либерально".

Это слово подействовало на графа Палена, как красный платок на быка на испанской арене. Он вышел из себя и прогнал несчастного Сербиновича ни с чем. Когда затем у него по какому-то личному остзейскому вопросу был мой покойный сослуживец, благородный рыцарь, Оттон фон Ден, тоже бывший в составе суда в злополучном заседании (во время которого у него родился первенец-сын) Пален разразился градом упреков против меня и на спокойные указания со стороны своего собеседника, что приговор произнесли присяжные, ответил: "Ну что ж! Если бы Кони был на высоте своего положения, он бы должен был уничтожить этот приговор". - "То есть, как же это?" - спросил Ден. "Ах, боже мой! - воскликнул Пален, - ведь он видел, что в нем написано! Взял бы вместо песочницы чернильницу, да и залил весь приговор!" Ден не нашелся на это ничего ответить, но от Палена поехал ко мне и рассказал, все это.

Конец министерства Палена наступил вскоре. Государственный совет согласился с его проектом об ограничении компетенции присяжных, но отверг проект о подчинении адвокатуры, причем ему пришлось выслушать немало неприятных вещей. Тогда в нем проснулось чувство собственного достоинства, временно заглушенное желанием удержать портфель, и он совершил то, что для тогдашнего русского министра было равносильно подвигу: подал в отставку. Вслед за этим был назначен прощальный прием суда у уходящего министра. Когда мы собрались перед его кабинетом, разнеслась весть о мерах, принятых против Жуковского и Андреевского.

Многие возмутились, и граф Гейден, Ден и барон Бистром не хотели оставаться и собрались демонстративно уехать. Мне стоило большого труда убедить их остаться отдать последний долг сошедшему со сцены, с редким у нас достоинством, министру. Прощание было холодное. Пален сказал несколько слов с указанием на смутное время, и мы расстались.

Я встретился с ним близко через 16 лет на похоронах Александра III, при которых мне, в качестве сенатора, пришлось быть ассистентом при императорской короне, а ему нести скипетр. Жизнь изменила нас обоих. Я встречал, после разлуки с Паленом, такую массу ничтожных и своекорыстных людей, чуждых даже внешним приемам порядочности, что стал более ценить хорошие стороны его природы, уцелевшие, несмотря ни на что, под тлетворным влиянием придворной и бюрократической обстановки. А он, пожив в деревне, получил возможность яснее увидеть то лакированное варварство, которое все более и более завладевало кормилом правления, совершенно беспринципное и не думающее о завтрашнем дне. За последнее десятилетие граф Пален явился в Государственном совете представителем хороших традиций царствования Александра II и защищал многие из лучших сторон судебных уставов со своеобразным и внушавшим к себе уважение красноречием, хотя - увы! - по большей части бесплодным. Можно даже сказать, что он стал самой симпатичной фигурой в Государственном совете и живым укором своим преемникам по своему чувству долга перед родной юстицией. Я давно простил ему те скорби и огорчения, которые он причинил, и ныне (в 1904 г.) с искренним уважением приветствую в нем ту эволюцию, по поводу которой его противники в Государственном совете говорят: le comte Palen a tourne au sucre (Граф Пален изменился в сторону мягкости (буквально сладости). "Мы оба с вами многому научились", - сказал он мне при одном из свиданий после долголетнего перерыва. "Но ничего не позабыли, граф", - сказал я ему, продолжая известную фразу о Бурбонах.