Но зачем он это сделал? Неужели он не мог сказаться больным или увечным или что-то там еще. Я спрашивал себя об этом. Почему я не одернул его, не заткнул ему рот? Не ущипнул за медное бедро? Но я сидел в другом конце совсем другого ряда. На галерке, где и положено пребывать пассивным бездельникам, сачкам и лодырям.

Может, он и так бы стал и аспирантом и ассистентом.

Ведь выговор с него и так сняли.

Такая тяжесть...

Как жить дальше?

Но вот слова "дальше" с его грамматической неопределенностью для Овечина не существовало. Были строгие дискретные этапы, преодолеваемые, как горные плато, в срок и желательно без ощутимых потерь. Время - форма существования неисчезающей материи (так думали тогда) - работало на блеск и лоск той самой материи, из которой состоял и он. А это, в его случае, была медь, как уже говорилось. И в этом нет ничего странного.

Его медные доспехи сияли в солнечных лучах.

И век, приняв его, сулил ему успех и процветание, и мне даже казалось, что он, Овечин, и не умрет вовсе, ведь его невыносимая полнота и завершенность попирали саму идею изъяна, вычеркивания и порчи.

Неужели он, такой сиятельный, может быть изъят и отозван?

Кем и куда? Какая ерунда!

В его чрезмерной удачливости заключалось что-то чудовищное. Он будто сам, своим наличием обездвиживал время, закупоривал сумеречную духоту.

Глава четырнадцатая

Термопара

Не буду распространяться о линии собственной жизни, не во мне интерес, но вот видеться мы стали гораздо реже, но я все-таки встречал его, и мы пивали пиво, и он что-то рассказывал мне свежее. В основном кудряво повествовал о своих новых девушках, женщинах, бабах, тетках и телках.

Самоочевидные успехи на научно-карьерном поприще обозначались двумя-тремя беглыми чертами. Обычно это были известнейшие фамилии соавторов и названия прекрасных далеких городов. В географические частности, столь волновавшие меня, он, как видавший виды утомленный путешественник, не вдавался.

Только подолгу слушал его и ловил тусклый блеск, излучаемый им.

Успехи у женщин подавались им как героический эпос, переведенный на язык наглого блядуна. Ведь давняя магическая операция, ставшая своеобразным "снятием", недаром была одномоментна снятию выговора. В тот же день, после полудня, после заседания синклита, он лег под вострый ножик с совершенно чистой биографией.

В его мужских соленых россказнях всегда присутствовали образы, связанные с чистыми металлами.

То - роковая девка, едкая, словно загорающийся на воздухе сам по себе калий, в чьем нутре он просто шипел и пищал, истирая в девкиной химической ступке свой расцветший пест.

То - тяжкая на веселье, тусклая непомерная бабища, но плавкая, как свинец.

То - крепкая ядреная молодица, ковкая, как золото.

А то - необразованная телка, кобыла, совершено не поддающаяся на уговоры, равнодушная к его ухаживаньям, хрусткая в своих солдатских принципах, как цинк.

Встречались и редкоземельные изысканные артистические экземпляры.

И даже уникальные персоны с дырочной проводимостью, якобы изысканные декадентки и наркоманки.

Он им всем пел каноническую песню о мчащемся в тартарары последнем троллейбусе. И этот ход срабатывал. При входе Овечин щелкал простым безотказным компостером. Каждой он говорил одно и то же: лю-блю.

Ведь он победил и глупую электрическую машину, нагнав ее на подъеме и приспустив как-то поздней ночью ее дуги, дернув свисающие вервии. И троллейбус ждал неспешно бредущую, его редкоземельную проблядь, - с ней он состоял в то время, как он выразился, в "тесной термопаре".

- Не слабо мы, знаешь, клеммами искрили.

Да, я это знал.

Эти новеллы вызывали во мне металлический привкус, словно бы я понюхал гвоздь, подержал на языке свинцовое грузило или лизнул сосочки батарейки.

Когда он выплескивал вот эти истории, все-таки переполнявшие его, то уже не взглядывал на меня, вопрошая одобрения или восторга. Он уже в этом не нуждался, он был способен сам по себе на тавтологическую работу.

Овечин смотрел куда-то перед собой. Вдаль. Из его жизни исчезло все, в чем он мог нуждаться, так как он стал самодостаточен. И никто, как показалось мне тогда, ему не был, по большому счету, нужен. Все видимые признаки успеха осеняли его молодую жизнь - и отдельная квартирка, и пристойный автомобиль, и повалившие партикулярные чины с рангами.

Его жизни были принесены жертвы, но их не жаль, они ведь были нежизнеспособны. А все нежизнеспособное должно быть вытеснено - если не вообще, то на периферию, где они, этой своей жалкой немочью, никому не смогут мешать.

- Ты ведь знаешь, я системный sapiens эпохи научных революций, - говаривал Овечин.

В подтверждение этого тезиса он протянул мне визитную карточку на двух языках, выдавленную в болотной ряске верже. Словно следы небольшого, но тяжелого животного с коготками.

Я тогда глядел на него, на его перипетии, как будто был вообще исключен из бытия. Как некий инертный наблюдатель, как насекомое Босха с высокого жесткого шестка.

Именно таким он, видимо, и воспринимал меня. А сам он был широченной неукротимой рекой, где есть место и раздольному подвигу, и разгульному приключению, а оно, в некотором роде, тоже подвиг, да и простому благодарному труду.

Мне казалось почему-то, что он сам себе произносит надгробную речь, где перечисляют заслуги покойного. И он, безусловно, был уверен, что я тоже верю в этот панегирик, где все предательства, низость и подлость проходят по самому высокому ранжиру общественно-государственных заслуг.

"Да может ли такое быть?" - воскликнет недоверчивый читатель.

И я грустно кивну ему: может, и еще как.

Был ли Овечин человеком?

И да, и нет.

Глава пятнадцатая

Несобственное время

Теперь завеса времени так уплотнилась, что на этот главный вопрос мне не ответить. Я еще могу подтолкнуть себя к воспоминаниям о его речах и о его позах, которые он принимал, попирая завершенностью своих резких рассчитанных "корпоративных" движений всю прелесть и очарование близкой беседы двух старинных знакомых, попивающих вино или пиво.

Я вдруг обнаружил, что в нем не было ничего воскового и текучего, - только резкая сочлененность крепко сбитых хороших блоков. Но не суставов и сочленений, а особенных серий движений, провоцирующих речь - как в недобросовестном мультфильме, где переходят от мизансцены к мизансцене рывками, разрушая текучее правдоподобие. Лишь выдувая в бумажные небеса белые пузыри с трухой завершенных сентенций.

Не стану их приводить, так как мне очень стыдно. Стыдно потому, что я их слушал. Мучительно. Через меня, как через тесную раскрытую фрамугу форточки, просвистели все ветры и сквозняки того паршивого времени. Оно, это время, упиралось в его овечинский парус, раздувало и бодро несло куда-то вперед.

Скоро он стал абсолютно невидим и даже теоретически недостижим.

Только слухи о нем.

Переехал в Москву. Закрытое колоссальное отраслевое НИИ. Свой туманный сектор. Скорая закрытая защита докторской. Новая туманная жена - дочь засекреченного замминистра или самого министра сами понимаете чего. Это уже была настоящая золотая элита. Без дураков. И я только наивно догадываюсь о качествах и свойствах отдаленной жизни на том тропическом архипелаге чистых выгод и неотвратимо исполняющихся желаний.

Все.

Он пропал из поля моего зрения.

Я о нем забыл.

Глава шестнадцатая

Summary

Потом еще прошло очень много лет. Потом, кажется, еще.

Время сделалось абсолютной разреженностью, но с каждым годом оно каким-то образом еще более и более уплотнялось. И я входил в его отупевший от тишины шорох все с большими затруднениями.

Надо признаться, что я болел. Иногда замедленно, легко, но подолгу, иногда серьезно, но искрометно и кратко.

В моей жизни, кроме переползания в самый прекрасный город, не произошло абсолютно ничего интересного.